У нас в Новой Деревне, как и повсюду в России, храм на Пасху охранял наряд милиции, и это считалось почётной службой, куда назначали в знак поощрения. Угощал милиционеров отец Александр Мень, бывший в ту пору вторым священником. Они, конечно, отказывались, но только так, для приличия. Вот и в атот раз пошли в сторожку — все, кроме одного, в штатском, оставшегося сиротливо стоять во дворе. Когда отец предложил и его позвать, стражи наотрез отказались: "Нет, этот из Комитета, мы с ним пить не дбудем". Батюшка вынес бойцу невидимого фронта стакан и бутерброд, и тот тоже разговелся по случаю праздника. А за столом завязалась беседа.
— Вот все говорят: зачем милиция? — рассуждал Молодцеватый младший сержант. — А я в прошлом году дежурю и вижу человека, который показался мне подозрительным, потому что, войдя в ограду храма, стал выкрикивать антирелигиозные лозунги. Я — ребятам... Они его хвать под руки, а у него под мышкой — топор!
Десять лет я рассказывал друзьям на Пасху этот наш приходской анекдот...
Пока не вонзился в "нашу жизнь топор сентябрьским утром 1990 года.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Разговоры об эмиграции возникали в наших общениях, неизбежные, как потрескиванье угольков в печи.
Мень был категорически против. Но советовал съездить, посмотреть...
Кочевое лето: Франция, Россия, Святая Земля... Я вылетел из Иерусалима в Москву 9 сентября 1990 года, ещё не зная о том, что на рассвете этого дня отец Александр был убит.
Тьма, разлившаяся снизу, поглотила мою родину.
И ВЫ — СВИДЕТЕЛИ СЕМУ
(Рассказ моей сестры)
"Прореки нам, Христос, кто ударил Тебя?"
Убит отец Александр Мень. Сумрачным ранним утром он вышел из калитки своего дома, чтобы идти к станции, на электричку — обычный его путь к церкви, где в этот день его ждали к исповеди.
Через десять минут у этой же калитки он умер, истекая кровью.
Убийца ударил его на полпути к станции, на тропе, сзади по голове топором.
Какое русское убийство! Будто из самых недр поднялась мистическая чернота. Какой-то сумасшедший, Достоевский Микитка, топор. И вся чернота российская, устремлённая в этот топор, в эту занесенность. Сзади.
Топор занесён был над его головой всю его священническую жизнь. Его хотела убить и родная РПЦерковь, в её загорском варианте, — за то, что еврей и не маразматик, как это принято в загорско-русопятском православии (в чем патриарх расписался, не поленясь упомянуть в послании к пастве о патриархийном несогласии с отцом Александром). Может быть, его убила православная чёрная сотня. У меня было ощущение, что его хоронят, оттеснив от всех, загородив иподиаконскими спинами, — со всею отвратительностью архиерейской службы — с коврами и ковриками, маханием свеч, лакейством: все чуждое нашей простоте служения с отцом Александром! — чужие; чужие приехали из Загорска, гнавшие его, убивавшие его.
Будто убийцы и хоронили, стаей ворон клекоча над гробом. Доклевывая, завывая, кликушествуя. И громкий шёпот любопытных старух, из любопытства впервые сюда пришедших поглядеть: "Царские похороны".
"Царя ли вашего распну? "
Отвратительные эти похороны, когда вокруг были чужие лакеи в иподиаконских перекрестьях на спинах — не знавшие и не любившие его — а если знавшие, то подавно не любившие, — ненавидевшие! — как сгустившаяся тьма, и тьма эта накинула покрывало на сияющее его лицо, мученический лик — лишая нас, детей, последнего утешения. И эта митра, надвинутая на измученную голову, — которая так не шла ему, и при жизни казалась терновым венком, чем-то безобразным, насильно нахлобученным на прекрасный лоб. Невольник православных обычаев, варварства, терпящий их при жизни, обречён был на такие проводы. Закрыт лик (по идиотскому обычаю накрывать лицо священника) — а любопытные шептали: "Что? Почему лицо закрыто? Изрублено лицо?" А мы знали, и те, кто ночью был в церкви при гробе, видели: лик его был прекрасен, как свет, — очень бледен, но живой, с чуть рассечённым у брови лбом — вероятно, от падения. Сияющее лицо единственным источником света в сгустившейся черноте — так запомнил мой брат, видевший его одним из первых, — они с другом ездили в загорскую милицию просить его тела, — как Иосиф Аримафейский у Пилата. И я была лишена утешения увидеть его — прилетела по телеграмме только к утру, к литургии, когда все уже было по чину. (Знакомая, ехавшая со мною на аэродром, сказала: "Ты знаешь, что мы его больше не увидим?" — и потом, видя, что я не придаю значения её словам, пояснила: "Священников хоронят с накрытым лицом". И я горевала об этом.) Но когда его несли хоронить, мимо меня, по тропинке вкруг храма, — я поглядела и увидела накрытый профиль, проплывающий мимо, и вдруг — будто взгляд: сквозь; взгляд — будто он подглядывает — мне, заговорщически и даже с юмором — вот, мол, видишь: несут. Я почувствовала интенсивность посланного мне — взгляда, подгляда — сквозь ткань! — совершенно явственно, и волна утешения хлынула, и пронзила — стрела — прощания-встречи. Мы ведь не виделись неделю, и я зачем-то уехала всего-то на пять дней в Крым; накануне его смерти, лечить дочкину астму. "С любимыми не расставайтесь." Почему-то нам очень не хотелось уезжать, и я в последний день, и в день отъезда, страшно жалела о том, что, вопреки обыкновению, не спросила его благословения на поездку — постеснялась беспокоить таким пустяком, думая: пять дней — такая малость, это ничего не изменит. Какое счастье, что телеграмма нашла меня и мы успели — к руке. Она была живая и тёплая.
(Звонок вечером в день похорон:
— Ты прикладывалась к руке?
— Да.
— Она была тёплая?
— Тёплая, я ещё удивилась.
— Да, и Ася тоже говорит: такая тёплая и пушистая рука, живая. Меня пронзает:
— А вдруг ошибка? И он живой?
— Нет, я о другом. Дух ведь дышит, где хочет? И он послал его в руку — нам в утешение — теплом. Ошибки быть не могло, ведь было же вскрытие, судебная экспертиза. Это он для нас, нам — последнее тепло. Понимаешь — вопреки естеству... ни одна волос не упадёт с головы вашей без воли Отца.
Седой волос его, в окровавленной земле. Запах крови шёл от земли. Мы собирали её с детьми, и две собаки — свидетели его умирания — глядели на нас, безмолвные, сквозь полосы забора.
Он умер под забором, и жена не узнала его. Подумала, что это пьяный. "Я не знаю этого человека."
Шёл как-то разговор о смерти. Отец сказал: "Я хотел бы умереть один".
Он умер один, под небом, и только собаки... Одна из них была из моего сна: пустой, без иконы, аналой в центре нашей церкви, я лежу ниц у аналоя и плачу беззвучно, гладя — сильно, запуская руку в рыжеватую шерсть, — большую собаку, которая тоже плачет. Мы с нею вдвоём только и знаем из всех здесь — о нем, и его оплакиваем. Потом я её увидела въяве, когда мы с детьми собирали землю.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});