формула приветствия: «Да накажет Господь Англию!». Это патриотическое приветствие напоминало не об общем отечестве, а об общем враге. Национальным праздником в рейхе Бисмарка (1871–1918) был не день его основания, а день победы под Седаном[344]. Он напоминал не о единстве немцев, а о поражении их общего врага. Своеобразнонемецкое всегда воспринимается немцем как отрицание чужого, а не как утверждение собственной сущности. Поэтому все еще не затихает вопрос: что значит немецкое? – С уверенностью можно сказать лишь о том, что не является немецким. Немецкое национальное чувство живет общей ненавистью. Оно по своей природе воинственно и исключает пацифизм. В мирных ситуациях оно очень скоро угасает и только под давлением ненависти просыпается вновь. Только в движении против чего-то вызывает оно мощные волны. Так было в 1813, 1870, 1914, 1933 годах. Национал-социализм тоже вырос как анти-семитизм. Только в общем неприятии еврейства немцы осознали и нашли себя как таковые, или, по меньшей мере, так им кажется. Здесь наиболее четко проявляется протестующий характер немецкого национального чувства. В то время как русское мессианское сознание стремится к единению рода человеческого и более всего питается из идеи всеединства мира, – немецкое национальное чувство живет противоречиями между народами и угасло бы, если бы всемирное единение удалось. Отнимите у немцев общего врага, и они начнут враждовать друг с другом. Затем они бросаются в другую крайность: начинают не в меру восхвалять чужое и подражать ему. Такая перемена зачастую бывает резкой и неожиданной. Достаточно вспомнить об отношении немцев к Англии до и после 1914 года. Немецкое национальное чувство обнаруживает истеричные черты. Оно проявляется скачкообразно и экзальтированно, быстро вспыхивает и быстро угасает. От национального горения первых дней войны уже в октябре 1914 ничего не осталось. Ему недостает постоянства, строгости формы и особенно – самокритики. Немецкий национализм дает осечку тогда, когда ему следовало бы доказать свою состоятельность: в момент политического поражения. События, последовавшие в 1806 году после битвы под Иеной[345], или в 1918 году – после заключения перемирия – являют нерадостную картину. Как резко отличается от этого поведение римлян после Канн[346], французов – накануне битвы под Марной[347]! Насколько немец храбр как солдат, настолько он робок как гражданин. У него нет мужества заявить себя таковым. Ему недостает, по выражению Бисмарка, гражданского мужества. Его гражданская жизнь – «очень узкая сфера» (Гёльдерлин[348]). Немец «остается зайцем до тех пор, пока не получит от начальства приказ предстать в образе льва» (Геббель). Странное противоречие: тот самый народ, который поставляет первоклассных солдат, нередко заслуживает упрека в отсутствии национального достоинства. Как это объяснить?
А дело в том, что война, и только война преодолевает предельно «точечное» чувство немцев и тем самым – изначальный страх. Она возвышает судьбу индивида. Это то, что немец любит в войне: становясь воином, он преодолевает в себе бюргера. Походная жизнь освобождает их от пут мещанства, выявляет основу их общности. В мире оружия они ищут и любят близость войны, а в войне – близость конца. Они чувствуют смутную связь между смертью и единением, как еще Платон, который обосновал проект своего государства для вполне военной ситуации[349]. Нигде столь неодолимо не сказывается стремление выйти за пределы собственной личности, как перед лицом смерти. Лишь на поле битвы смерть – неограниченный властелин жизни. Вот почему война создает самые прочные союзы. Братство по оружию – самая древняя и самая стойкая форма идеи братства. Чем жестче мы замыкаемся в своей личности, тем сильнее порою возникает желание выбраться из ее темницы на свободу. Этим объясняется немецкое воодушевление от войны, коренящееся в самых глубинах души. Человек экстремального «точечного» чувства нуждается в социализирующей силе войны больше, чем кто-либо другой. Вот почему у немцев никогда не было таких откровенно радостных лиц, таких светящихся глаз, такой беззаботности, как в августовские дни 1914 года. Иностранцы, оказавшиеся в это время на немецкой земле, в один голос с изумлением сообщали о настоящей оргии восторга, в который повергла трезвых немцев разразившаяся война. И в зависимости от расположенности или неприязни к немцам это упоение войной объясняли патриотизмом, жаждой приключений или вырвавшимся грубым первобытным инстинктом. Мы должны возразить против такой трактовки психологии немецкого воодушевления войной. Здесь проявляются более стихийные потребности, нежели любовь к отечеству, стремление развлечься или жажда крови. Немцы любят войну не потому, что она представляет возможность убивать людей других наций, а потому, что она заставляет людей одной и той же нации рисковать жизнью ради друг друга. Они любят войну как единственную форму, в которой самодостаточные монады могут образовать истинное сообщество. Война освобождает от множества предельно личностных забот повседневности, под бременем которых немец с его склонностью оригинальничать и с минимальностью его влечений страдает как никто другой. Война заставляет немца посмотреть на жизнь со стороны ее конца; дает ему возможность встать в позу безразличия, в которой он с суверенным презрением выходит за рамки преходящего. Война сдвигает немецкую культуру середины ближе к культуре конца. Она духовно равняет немца с русским, по крайней мере, на линии фронта, где смотрят в лицо врагу и смерти. Она делает возможным то, что в ином виде немцы никогда не испытывают: чувство братства. Ни один другой народ не говорит столько о пережитом в годы войны чувстве товарищества, ни один народ не испытывает такой потребности в этом переживании и ни один народ не утрачивает его после войны столь быстро, как немцы. Немцы держатся вместе, пока они – солдаты. По окончании военных действий они разбегаются в стороны и превращаются в приватных людей, быстро утрачивающих чувство целого. Вместе с униформой они сбрасывают и чувство общности. Только война с ее тенью смерти обладает силой, способной взломать панцирь обособленной немецкой души. Тогда немцы могут относиться друг к другу так, как это обычно свойственно русским: по-братски. Монада, задавленная грузом личной ответственности, вздыхает облегченно, когда разобщенное бюргерское существование направляется войною в единое русло. С упоением бросается тогда монада в безымянную массу и как бы освобожденной каплей возвращается в море. Таким было немецкое восприятие войны в 1914 году: обнажение последних внутренних понуждений, освобождение душевного процесса стихийной силы, исчезновение изначального страха. Вот почему этими переживаниями были захвачены даже враги государства – социал- демократы. Они мало любили свое отечество и часто поносили его, но и они все были законченными монадами, а потому безудержно упивались военным восторгом как личным освобождением. Где же, как не здесь, обнаруживается, что изначальный страх