Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И маркиза снова пересела поближе к нему.
— Сегодня утром я шел по ней впервые, — ответил Коринфец, — но я надеюсь на то, что лошадь сама приведет нас домой; разве что и она здесь в первый раз.
— То-то и есть, что в первый; эта лошадь недавно доставлена из Парижа, надежда на нее плохая.
— По-моему, нам надо ехать прямо.
— Ни в коем случае, надо свернуть с этой дороги и поехать через равнину.
Следы колес перерезали равнину во всех направлениях многочисленными колеями, и трудно было решить, по которой из них ехать. Все колеи выглядели совершенно одинаковыми, и только местные жители умели различать их по тому или иному признаку — холмику или кусту. Жозефине не раз приходилось ездить по этим еле заметным тропкам, но как могла она поручиться, что не ошибется, указав на какой-нибудь куст или столб? Кроме того, становилось все темнее; сквозь легкие тучи, затягивающие небо, и без того слабый свет звезд становился еще слабее; легкий туман, дремавший над болотами, поднимаясь вверх, постепенно заволакивал все вокруг, так что невозможно было уже что-либо различить.
Такое блуждание наугад в густом тумане было небезопасно. Солонь, эта обширная низина, тянущаяся через самые плодородные и живописные места центральной Франции, представляет собой совершенно пустынную местность, где причудливо перемежаются зоны сухие, покрытые цветущим вереском, с зонами сырыми, где дремлет среди камышей неподвижная заводь. Такие илистые болота, сплошь поросшие растительностью какого-то сероватого оттенка, порой более опасны, чем трясины или стремительные водовороты. Наши путники долго блуждали в этом лабиринте, не находя из него выхода. Приняв какую-нибудь колею за проторенную дорогу, Амори всякий раз попадал в топкое место и вынужден был поворачивать лошадь назад. Время от времени коляска застревала в зыбком песке, который невозможно было заметить в темноте, и так кренилась, что маркиза в страхе всякий раз хваталась за плечо Амори, испуская крики ужаса, тут же сменявшиеся смущенным смехом. Амори рад был бы, чтобы такие опасные места попадались почаще, однако они стали встречаться теперь на каждом шагу, так что положение в самом деле становилось опасным и приходилось отказаться от мысли ехать дальше. Этого требовала маркиза, которой становилось страшно уже не на шутку, потому что совсем нельзя было теперь поручиться за то, что возница не вывернет ее в каком-нибудь болоте. Но тут лошадка, вконец измученная двухчасовым блужданием то среди колючего дрока, то по глине, в которой она то и дело увязала по колена, сама остановилась и принялась пощипывать кустарник.
Тогда маркиза со смехом заявила (вероятно, больше для того, чтобы хоть что-нибудь сказать), что она проголодалась.
— У меня в мешке есть ржаной хлеб, — сказал Амори. — Если бы я мог превратить его в пшеничный, я предложил бы его вам. Но увы…
— Ржаной хлеб? — радостно вскричала Жозефина. — Какая прелесть! Я ведь так люблю его и так давно его не ела. Дайте кусочек, это напомнит мне то счастливое время, когда я не была маркизой.
Амори открыл свой мешок и вытащил из него ржаной хлеб. Жозефина разломила его пополам и, протянув половину ему, сказала:
— Надеюсь, вы тоже будете есть?
— Вот уж не думал, не гадал, что придется когда-нибудь ужинать с вами, госпожа маркиза, — заметил Амори, с удовольствием принимая хлеб из ее ручек.
— Ах, не называйте меня маркизой, — сказала она с печальным видом, делавшим ее еще очаровательнее. — Мы с вами сейчас вдали от света, неужели нельзя хоть на один час забыть о моем рабстве? Ах, если бы вы только знали, как много воспоминаний пробудилось во мне здесь при виде этого вереска — детство, первые игры, милая свобода, которая была принесена в жертву, когда мне было шестнадцать лет и которой я лишилась навсегда… Я была простой крестьянской девчонкой, бегала босиком, гонялась за бабочками, за птичками. Я была такой глупенькой, гораздо глупее тех маленьких пастушек, с которыми играла, — они-то по крайней мере умели прясть и вязать, а я совсем ничего не умела, и если возьмусь, бывало, помогать им пасти овечек, всегда у меня одна непременно потеряется. Можете ли вы поверить, что в двенадцать лет я еще не умела читать?
— Конечно, могу, я-то и в пятнадцать не умел.
— Но вы с тех пор чему только не научились, и в какой короткий срок! Дядюшка говорит, что вы образованнее его внука, а уж меня-то и подавно! Ведь вы ужас как много читали, об этом легко догадаться даже по тем немногим словам, которые вы говорили во время танцев.
— Слишком мало, чтобы быть образованным, но достаточно, чтобы чувствовать себя несчастным.
— Несчастным? Как, вы тоже? Но почему?
— А вы разве не были счастливее, когда бегали в деревянных башмаках?
— Но вы-то ведь не потеряли своей свободы!
— Кто знает, может, и потерял. Но если бы даже и обрел ее вновь — на что она мне?
— Как на что? Весь мир открыт перед вами, дорогой мой Коринфец, вам улыбается будущее, у вас талант, вы художник, может быть, вы будете очень богатым, и, уж во всяком случае, знаменитым!..
— А если бы даже мечты эти осуществились, вы думаете, я стану счастливей?
— Ах, понимаю, вас мучают социальные идеи, так же как и вашего друга Пьера. Дядюшка сказывал вчера вечером, что голова Пьера наполнена философскими мечтаниями, только я не понимаю, что это значит. Видите теперь, я не такая образованная, как вы!
— Мучают социальные идеи? Меня? Философские мечтания? Ну нет, об этом я уже не думаю. Сердце терзает меня куда больше, чем ум!
И снова они умолкли. Эта братская трапеза еще больше сблизила их. Разделив ее с этим рабочим, маркиза словно вступила с ним в некую таинственную связь. Ни один любовный напиток, будь он самого искусного изготовления, не произвел бы такого волшебного действия на двух робких влюбленных, как этот ржаной хлебец.
— Я чувствую, что вам холодно, — сказал Амори, заметив, как дрожит маркиза, прижавшись к его плечу.
— Нет, только немножко озябли ноги, — отвечала она.
— Еще бы не озябнуть в атласных туфельках!
— Откуда вы знаете, в каких я туфлях?
— Когда вы давеча позвали меня и я открыл вам дверцу, вы собрались выйти из кареты и высунули ножку.
— Что это вы собираетесь делать?
— Снять куртку, чтобы закутать ваши ножки. Ничего другого у меня нет.
— Но вы же простудитесь. Я ни за что этого не допущу. Такой холодный туман. Нет, нет, я не хочу!
— Не отказывайте мне, это ведь, может быть, единственная милость, которую я попрошу у вас за всю свою жизнь, госпожа маркиза.
— Посмейте только еще раз назвать меня маркизой — я не стану вас слушать.
— А как же мне вас называть?
Жозефина ничего не ответила. Сняв свою куртку, Коринфец спрыгнул с козел и подошел к дверце, чтобы закрыть ей ноги.
— Сядьте-ка поглубже, — сказал он, — тогда над вами будет поднятый верх и это лучше защитит вас от тумана.
— А вы как же? — спросила Жозефина. — Так и останетесь без куртки, на таком холоде, да еще в мокрой траве?
— Я сейчас снова взберусь на козлы.
— Но тогда вы будете слишком далеко, и мы не сможем больше разговаривать.
— Ну хорошо, я сяду на подножку.
— Нет, садитесь тоже в коляску.
— А если лошадь затащит нас в трясину?
— Привяжите вожжи к козлам, вы тогда сразу же сможете схватить их.
— Впрочем, она занята, — сказал Амори, заметив, что животное мирно щиплет травку, не помышляя о чем-либо другом.
— Она ест папоротник с таким же удовольствием, как я давеча ржаной хлеб, — смеясь, сказала Жозефина. — Наверно, ей тоже равнина напоминает время, когда она была молода и свободна.
Амори сел в коляску, но не рядом с Жозефиной, а напротив, — и это была последняя дань почтения к маркизе, которую ему суждено было в тот вечер воздать. Но ночь была так холодна — а ведь это из-за нее, Жозефины, он был без куртки, — и она заставила его сесть рядом с собой, чтобы он по крайней мере был защищен от тумана. Правда, в глубине души Жозефина понимала, что наносит последний удар этому, в сущности, уже побежденному человеку. Но меньше всего рассчитывала она вызвать этим какие-либо решительные действия с его стороны. Робость и неопытность юноши казались Жозефине достаточной порукой ее безопасности (ведь он так мужественно защищался целых два часа!), и она надеялась, что все дело сведется к наслаждению некой чистой и невинной любовью. Однако в глубине души ей было страшно при мысли, что станут обо всем этом говорить. Коринфца же преследовала мысль о Савиньене. Обоих мучили угрызения совести, а радости чистой любви возможны лишь, когда спокойна совесть. Какая-то странная дрожь напала на них обоих. Сначала они объясняли это холодом, пытались болтать, смеяться, но постепенно им не о чем стало говорить. Все большая грусть овладевала Коринфцем, постепенно переходившая в чувство горечи. Все более тягостным и пугающим становилось его молчание, и Жозефина почувствовала, что нужно либо бежать искушения, либо поддаться ему.
- Честь имею. Том 2 - Валентин Пикуль - Историческая проза
- Писать во имя отца, во имя сына или во имя духа братства - Милорад Павич - Историческая проза
- Орёл в стае не летает - Анатолий Гаврилович Ильяхов - Историческая проза
- Мир Сухорукова - Василий Кленин - Историческая проза / Попаданцы / Периодические издания
- Собрание сочинений в 5-ти томах. Том 2. Божественный Клавдий и его жена Мессалина. - Роберт Грейвз - Историческая проза