Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так, можно вспомнить, что прошедшая одной из первых секция Монблан не так давно называлась еще секцией Мирабо, великого трибуна Мирабо, Льва Прованса, первого революционера Франции первого года революции! Что теперь стало с памятью о Мирабо? Долго ли еще его тело будет покоиться в Пантеоне? А ведь и тогда, в дни похорон великого трибуна, повсеместное народное горе казалось искренним, и многие плакали и говорили о том, что умер их «отец – граф Мирабо». Где ныне эти плачущие бедняки? Да, все они здесь же, в рядах тех, кто оплакивает теперь Марата. И знаменитая секция Марселя, бывшая секция Французского театра, бывшая секция Кордельеров, сама внесшая предложение в Конвент о том, чтобы прах революционного мученика был бы непременно захоронен в ее пределах (точнее, в пределах самого знаменитого клуба), не пожалеет ли еще об этом своем поспешном решении, так же как и другой своей инициативе – уже своем четвертом переименовании – в секцию Марата? И так ли уж долго урна с горячим революционным сердцем Друга народа, подвешенная к потолку на массивных цепях (еще одно решение бывших, но все таких же неугомонных кордельеров!), будет украшать зал заседаний бывшей церкви?
Уголок рта Сен-Жюста чуть приподнимается в усмешке. Ну и что? Если люди даже «позабудут» прах Мирабо, будет ли после этого забыто имя Мирабо? Так же как и имя Марата. А что до «доброй» славы? Она преходяща, но она все равно остается – и «добрая», и «плохая»… Как преходяща и скорбь, которая охватила сейчас весь санкюлотский Париж…
Его не было в столице, когда умер Лев Прованса, но Сен-Жюст уверен, что такой поистине вселенской скорби не было и на похоронах Мирабо. Отец Мирабо писатель и философ-физиократ называл себя Другом людей, будучи сам жестоким и непримиримым человеком (Сен-Жюст слышал это от Демулена, одно время очень близкого к Мирабо), но разве его сын был так уж близок всей этой столичной бедноте? Что ему были санкюлоты? Что он был санкюлотам? Да, что говорить, ни один из оставшихся в живых республиканских вождей не сравнится в этом с нищим Другом народа, нищим, потому что бумажная ассигнация в 25 су меньше однодневного заработка поденного рабочего, – вот и все, что оставил после себя Марат, – квартира, мебель, даже ванна, в которой его убили! – все было взято внаем [85]; кто же после этого может сравниться с Другом народа? Какой еще другой Друг людей?
Разве так горевала беднота столицы, когда враги убивали, например, того же злосчастного Лепелетье Сен-Фаржо (де Сен-Фаржо!)? – в этот момент мимо гроба Марата как раз дефилирует секция Лепелетье – бывшая секция Библиотеки, и Сен-Жюст переводит взгляд с нее снова на гроб. Здесь его снова поражает невероятная величина постамента, ибо целых сорок ступеней, покрытых трехцветной драпировкой, ведут к возвышению, на котором стоит гроб Друга народа.
Сен-Жюст смотрит на постамент, засыпанный цветами, на обнаженное тело Марата, только до пояса прикрытое смоченной в гипсе простыней, изображающей гробовый покров античного типа (было решено, чтобы убитый, подобно древним героям, предстал перед своим народом в том виде, в каком его застигла смерть, – голым по пояс,
с зияющей раной на груди над правым соском), он видит, как два человека у изголовья постоянно увлажняют тело ароматическим уксусом, ощущает запах сжигаемых благовоний, совершенно не дающих почувствовать запах тления; и, глядя на всю эту «античную композицию», которой особую окраску придает проходящая мимо в скорбном молчании секция Муция Сцеволы, носившая совсем еще недавно имя Люксамбур, – с поднимающимся изнутри уже почти радостным чувством думает о возвращающихся временах Римской Республики, добродетельной и справедливой, Республики, которая принесет отступившему от идеалов греко-римского мира спасение.
Сен-Жюст пропускает взглядом «античную» секцию и переводит глаза на неизменного Давида, который, конечно же, не может не быть тут: здесь же, сидя у постамента, он заканчивает наброски для своей новой картины и, по-видимому, понимает смысл происходящего (только чувствами, а не разумом) не хуже самого Сен-Жюста. Написавший «Смерть Лепелетье», разве Давид может отказаться от «Смерти Марата»? – «Я напишу эту картину всем сердцем!» – сказал он, и можно поверить, что помешавшийся, как и все, на античных образах древних республиканцев некрофильствующий живописец искренне увлечен апофеозом еще одной великой смерти… А ведь «античный» герой Марат умер истинно «римской» смертью – в ванне, подобно бесчисленному количеству римских нобилей, вскрывавших себе бритвой вены в горячих ваннах после рокового для них визита центуриона претория, который обращался к ним с сакральной фразой: «Цезарь император спрашивает тебя: не достаточно ли долго ты жил?»
«Марат, не достаточно ли ты прожил?» – спросил Бог санкюлотов у своего пророка…
И Сен-Жюст кивает головой, с суровым одобрением приветствует это понимание Давида, великого художника, благодаря которому искусство двухтысячелетнего прошлого стало не просто искусством настоящего, но и данностью реальной жизни. И так же как Давид, как должное принимает он и лавровый венок триумфатора, который венчает голову мертвого Марата (как хорошо придумано, – жаль, что победного лавра не будет на будущей картине, ведь в момент смерти на голове Марата была просто стягивающая лоб мокрая повязка!), он ему нравится куда больше, чем тот первый дубовый венок, который украшал чело Друга народа в день его оправдания Революционным трибуналом.
«Марат, не достаточно ли ты прожил?» – спросила Корде…
Проходит секция Французского Пантеона… Сен-Жюст чувствует, как растет холодная отчужденность к происходящему застывшего рядом с ним в отстраненной неподвижности Робеспьера, и внутренне усмехается. Именно Неподкупный добился (причем с большим трудом!) отклонения предложения якобинцев (в лице Бентаболя) почестей Пантеона для Марата! Он мотивировал это совершенно странным заявлением, что негоже покоится великому Другу народа вместе с изменником Мирабо [86]. Эх, Максимилиан! – на этот раз твои чувства возобладали над твоей политической осторожностью! Так ли уж надо было показывать парижской толпе свою нелюбовь к покойному, – она и так была всем слишком хорошо известна.
«Марат, не достаточно ли ты прожил?» – сказали все они – жирондисты и монтаньяры, крайние и умеренные, Дантон и Робеспьер… И Робеспьер…
Проходит секция Санкюлотов… Сен-Жюст видит скорбные лица секционеров и снова думает о всенародной любви всего «четвертого сословия» к Марату, прямо противоположной такой же массовой неприязни к трибуну всех остальных «добропорядочных» граждан, и более всего – всех лидеров революции без исключения. Даже и Робеспьер… Антуан не поворачивает головы, чтобы посмотреть на Максимилиана, но чувствует, как тот с нетерпением ждет окончания церемонии, настолько он тяготится ею. Или, может быть, Сен-Жюст ошибается? Может быть, наоборот, Робеспьер ликует в душе? Теперь никто не будет стоять между ним и народом, потому что, надо признаться в этом хотя бы самому себе, в Конвенте никто не стоял к народу так близко, как Марат. И не только в Конвенте…
Но к какому народу?…
«Марат, не достаточно ли ты прожил? – ведь все равно нет пророков в своем отечестве…»
Сен-Жюст наблюдает, как с развернутыми знаменами проходит мимо секция Гравилье, известная своими «крайностями», и от ее имени лидер «бешеных» Жак Ру со слезами на глазах клянется стать «наследником дела великого Марата» и продолжить его «священную борьбу» за права обиженных и угнетенных. И, подумать только, в последних номерах своей газеты Марат избрал себе мишенью именно этого «бешеного» аббата и разоблачал как очередного «врага революции» своего истинного наследника по духу. Что же, бывает, ошибается и Кассандра… Но нет, ты смеешься сам над собой, гражданин, разве наследник Марата – Жак Ру и прочие «гравильеры»? Разве авторитет Жака Ру или Леклерка сравним с авторитетом Друга народа? Наследником может быть только их революционное правительство… или даже один Робеспьер. Наследником может… должен быть и он, Сен-Жюст.
Но наследником чего?
Сен-Жюст смотрит на проходящую мимо секцию Инвалидов и думает о своих странных чувствах к Марату. Каким бы неопрятным оборванцем не был Марат в последние годы жизни, он был крупным ученым (Антуану хочется в это верить!), заявившим о себе в Европе еще задолго до революции (не Жак Ру!) [87]. Каким бы кровавым безумцем не казался Марат в своих газетных выступлениях и заявлениях с трибуны, он-то ведь смог предвидеть весь ход событий заранее: и бесчисленные измены всех этих «людей 1789 года», и террор контрреволюции, и даже то, к чему теперь они будут вынуждены прибегнуть (хотя многие еще об этом и не догадываются, но и он и Робеспьер уже хорошо понимают это!) – революционный террор… и революционную диктатуру…