С Норбером Кэрель чувствовал себя не так уютно, как с педиком из Армении. В присутствии Жоашена он чувствовал себя спокойно, комфортно и уверенно. Возможно, так было потому, что он видел, как много он значил для этого парня, который, по крайней мере в тот момент, когда находился рядом с ним, был готов ради него на все. Если бы Жоашен захотел его трахнуть, он бы не стал возражать. Но теперь он понимал, что Жоашен, вероятно, сам ждал этого от него.
Норбер не любил его, тем не менее Кэрель ощущал, как в нем самом пробуждается что-то доселе ему совсем неведомое. Он начинал испытывать к Ноно привязанность. Возможно, из-за того, что он был младше Норбера? Он не считал, что, трахая его, Ноно как бы подчиняет его себе, однако, может быть, это тоже имело какое-то значение. В конце концов, невозможно постоянно, пусть даже ради забавы, заниматься любовью и постепенно не втянуться в это занятие. Было и еще нечто такое, что способствовало пробуждению этого нового чувства, — это была общая атмосфера, которую невольно нагнетала вокруг Мадам Лизиана своим заговорщическим видом, взглядами и намеками, вроде того слова «малыш», дважды многозначительно произнесенного ею за один вечер. Впрочем, сойдясь поближе с полицейским, он почувствовал, что ему этого вполне достаточно, и решил прекратить свои игры с Норбером. По инерции, почти против воли, он встретился с ним еще раз, но почувствовал — и теперь слишком явно выраженное удовольствие Ноно способствовало этому, — что начинает его ненавидеть. Тем не менее, понимая, что ему будет не так просто от него отвязаться, он стал подумывать о том, как извлечь из этого хоть какую-то выгоду и заставить Норбера ему платить. Кроме того, поведение хозяйки, ее загадочные улыбки невольно пробуждали в нем смутное желание как-то использовать и ее. Однако Кэрель почти сразу же оставил эту мысль. Норбер был не из тех, кому можно было слишком досаждать. В дальнейшем мы убедимся, что Кэрель все-таки не окончательно отказался от этого желания и использовал ее для того, чтобы подразнить лейтенанта Себлона.
Газеты продолжали писать о двойном убийстве в Бресте, а полицейские искали убийцу, который изображался в газетных статьях жутким, неуловимым для полиции монстром. Жиль начинал наводить на окружающих такой же ужас, какой некогда наводил Жиль де Рэ[6]. Его никак не могли поймать, и никто из жителей Бреста его не видел. Просто из-за тумана или же по причине более таинственной?
Кэрель просматривал все газеты и приносил их Жилю. Юный каменщик ощутил странное волнение, когда впервые увидел свое набранное крупным шрифтом имя. Оно было напечатано на первой странице. В первый момент он даже подумал, что речь идет о ком-то другом. Он покраснел и улыбнулся. От волнения его улыбка переросла в долгий беззвучный смех, который ему самому показался каким-то замогильным. Это набранное крупным шрифтом имя было именем убийцы, и убийца, носивший его, не был вымыслом. Он существовал в реальной жизни, подумать только, рядом с Муссолини и господином Иденом, прямо над Марлен Дитрих. Все газеты писали об убийце, которого звали Жиль Тюрко. Жиль отодвинул газету и, отведя глаза в сторону, постарался вызвать в себе самом, в глубине своего сознания, образ этого имени. Ему хотелось привыкнуть к нему, навсегда запечатлеть его в своем сознании в напечатанном виде. Для этого нужно было все время держать его у себя перед глазами. Жиль заставил свое вдруг окончательно и бесповоротно преобразившееся имя (которое теперь ему как бы уже и не принадлежало) погрузиться в ночь своей памяти. Он погрузил его на самое ее дно, и оно лежало там в темноте, мерцая, вспыхивая, сверкая и переливаясь своими мельчайшими гранями, а потом он снова опустил свои глаза на газету. Он испытал новый шок, снова увидев свое имя так, по-настоящему, напечатанным. Он задрожал от стыда, и его кожа покрылась испариной, ибо ему вдруг показалось, что он обнажен. Это его имя выставляло его на всеобщее обозрение, и выставляло полностью обнаженного. Его слава была ужасной и постыдной, он входил в дверь презрения. Жиль никак не мог привыкнуть к своему имени. Он даже не мог понять, идет ли речь о простом или двойном убийстве. О Жильбере Тюрко газеты теперь писали постоянно. Но постепенно даже самые замечательные статьи утратили свою первоначальную необычность. Теперь Жиль мог их читать и даже обсуждать: они перестали быть поэмами. Они ясно указывали на опасность, присутствие которой Жиль ощущал с таким острым наслаждением, что, казалось, не прочь был бы слиться с ней, полностью в ней раствориться, и это бессознательное, почти болезненное ощущение было сродни тому, какое он испытывал, когда трогал пальцем розовую плоть своих геморроидальных шишек или когда в детстве, присев на корточки на краю дороги, выводил пальцем в пыли свое имя и от прикосновения к шелковистой пыли, от вида нарисованных на ней изогнутых букв вдруг почувствовал, как сердце замерло в его груди, и ему захотелось забыться и прямо тут, на дороге, не обращая внимания на автомобили, упасть на свое имя и заснуть — однако вместо этого он медленно провел по земле обеими ладонями с широко растопыренными пальцами и стер буквы, разрушив эти едва заметные холмики из пыли. Магическое воздействие напечатанного в газете имени распространялось и на совмещение двух убийств, делая их зависящими друг от друга, связанными между собой, как бывают связаны два здания, составляющие единый архитектурный ансамбль, хотя к одному из них Жиль не имел никакого отношения.
— Все же в суде разберутся…
— В чем разберутся? В каком суде? Надеюсь, ты не собираешься идти с повинной. Это было бы полным идиотизмом. Во-первых, ты слишком долго скрывался, и теперь уже никто не поверит, что ты не виноват. Во-вторых, во всех газетах пишут, что это ты замочил того типа, который оказался педиком, а вдобавок еще и матроса. Ты не сможешь отмазаться.
Аргументы Кэреля казались Жилю убедительными. Он сам хотел, чтобы тот его убедил. Нависшая над ним опасность больше его не пугала, он был увековечен, и это делало его неуязвимым. Что-то от него все равно останется, потому что останется его ускользнувшее от правосудия, предназначенное для вечной славы имя, однако к этому чувству примешивалась горечь отчаяния: Жиль никак не мог смириться с тем, что его имя всегда и везде сопровождалось словом «преступление».
— Вот что я тебе скажу. Как только ты заработаешь немного бабок, ты сможешь смотаться в Испанию. Или в Америку. Я сам матрос, и я помогу тебе уплыть. Я беру это на себя.
Жилю нравилось слушать Кэреля. Моряк должен быть на «ты» со всеми моряками мира, он находится в особых таинственных отношениях не только с самыми необычными загадочными людьми, но и с самим морем. Жилю было приятно думать об этом. Эти мысли убаюкивали его и вселяли в него такую уверенность, что он просто не мог в них усомниться.