Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не может вызвать сочувствие Муравьева и явная идеализация в «Письмах» старого режима. «Французская монархия, – пишет Карамзин, – производила великих Государей, великих Министров, великих людей в разных родах; под ее мирною сению возрастали науки и художества; жизнь общественная украшалась цветами приятностей; бедный находил себе хлеб, богатый наслаждался своим избытком… Но дерзкие подняли секиру на священное дерево, говоря: мы лучше сделаем!». Муравьев полемически приписал: «и лучи (лучше. – В. П.) сделали», а против всего отрывка – только одно слово: «неправда»[576].
Подобная точка зрения специально опровергалась в книге де Сталь как плод невежества: «Людям, знающим только современную историю и читающим высокопарные речи наших дней, кажется, что восемь веков монархии, предшествовавших революции, были исключительно спокойными временами и что народ покоился на розах». И далее приводится длинный перечень преступлений старого режима, среди которых сожжение тамплиеров Филиппом Красивым, победы англичан над домом Валуа, Жакерия, убийства герцогов Орлеанского и Бургундского, коварство Людовика XI, религиозные войны, Варфоломеевская ночь, убийство Генриха IV, эшафоты кардинала Ришелье, отмена Нантского эдикта и многое другое[577]. Все это вместе взятое, по мнению де Сталь, и послужило причинами революции.
Наибольшее раздражение у Муравьева вызвало следующее место Карамзина: «Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан; и в самом несовершеннейшем надобно удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку». Подчеркнув эти слова, декабрист написал между ними: «дурак»[578].
Наблюдая жизнь революционного Парижа, Карамзин прекрасно понимал относительную правду каждой из противоборствующих сторон и не принял ни одну из них. Он стоял выше всех партийных и государственных интересов «как беспечный гражданин вселенной»[579]. Подчеркнув в тексте эти слова, Муравьев против них написал: «А Москва згорела!». Комментируя эту муравьевскую заметку на полях, Е. И. Верещагина отводит от Карамзина незаслуженный, как ей кажется, упрек Муравьева: «Если рассмотреть позицию Карамзина во время и после Отечественной войны 1812 года, то увидим, что он не заслуживал упрека в равнодушии к тому, что “Москва згорела”. Известно, что Карамзин не хотел покидать Москву и выехал из нее накануне вступления французов, даже не приняв никаких мер для сохранения своей библиотеки, которую он собирал четверть века. Находясь с семьей в Нижнем Новгороде, он принял решение с местным ополчением выступить против французов с “надеждой увидеть пепелище любезной Москвы”, но не успел осуществить своего патриотического порыва, так как вскоре французы вынуждены были оставить Москву. В июне 1813 года Карамзин возвратился в Москву и был потрясен зрелищем сожженной столицы <…> Конечно, обо всем этом Н. М. Муравьев мог и не знать; мог не знать он и о патриотическом замысле Карамзина написать труд “Мысли об истории Отечественной войны”, относившемся к 1814 году»[580].
С таким комментарием трудно согласиться. Трудно допустить, что Муравьев – один из самых близких к Карамзину людей – мог не знать о его настроениях 1812 г.[581] Об этом знали даже далеко не самые близкие люди. Поэтому упрекать автора «Писем русского путешественника» в пожаре Москвы, да еще за двадцать с лишним лет до того, как Москва сгорела, было явной нелепостью даже для самого взыскательного критика. Своей заметкой на полях Муравьев хочет обозначить противоречие в позиции Карамзина: «гражданин вселенной» – пока речь идет о Франции, но как только затронута Россия, то «космополит» становится «патриотом». Значительно позже подобным образом над собой иронизировал декабрист А. В. Поджио, который также считал себя космополитом: «космополитизируй сколько хочешь, а свое подавай, да и только!»[582].
Но и в этом вопросе, как и во многих других, Муравьев обнаруживает явное непонимание позиции Карамзина, чьи патриотические настроения 1812 г. вовсе не противоречили космополитическим убеждениям эпохи Французской революции. Взятие Москвы Карамзин переживал так же тяжело, как и разрушение французских городов во время революции, о чем он писал в письме к И. И. Дмитриеву от 17 августа 1793 г.: «Мысль о разрушаемых городах и погибели людей везде теснит мое сердце. Назови меня Дон-Кишотом; но сей славный рыцарь не мог любить Дульцинею свою так страстно, как я люблю человечество!»[583]. Москва, взятая и опустошенная французами, включалась в этот же ряд ран, нанесенных человечеству.
Вопреки Карамзину, видевшему прямую связь между революционными идеями Кондорсе и якобинским террором, Муравьев сознательно этой связи замечать не хочет. Отвергая как сам принцип монархического правления, так и возможность каких-либо позитивных моментов в этом правлении, Муравьев считает неуместным выказывать сочувствие казненной королевской семье. Отрицание самодержавия как такового свидетельствует о том, что свободу Муравьев связывает, в отличие от Карамзина, не с внутренним миром человека, а с наличием государственно-общественных институтов, способных эту свободу гарантировать.
***Примерно в 1816–1817 гг. члены Союза Спасения обсуждали проект цареубийства. По показаниям Пестеля, «в 1816-м или 1817-м, в каком имянно месте, не помню, говорил Лунин, во время разговора нашего об обществе, при мне и при Никите Муравьеве о совершении Цареубийства на Царскосельской Дороге с партиею в Масках, когда время прийдет к Действию приступить»[584]. И хотя мнение Муравьева здесь четко не выражено, по общему контексту можно понять, что он был на стороне Лунина[585].
Но почему в 1816 г. говорят о необходимость убить Александра I? Именно в этот период авторитет царя был необыкновенно высок. Победитель Наполеона, «царь царей», «народов друг, спаситель их свободы», Агамемнон – от него ждали только хорошего. Надежды на либеральные преобразования связывались только с ним. И тем не менее либералы говорят о необходимости убить либерального царя. Дело в данном случае было не в личности Александра. Цареубийство неизбежно включает в себя двух контрагентов, которые могут интерпретироваться как жертва и палач и как тиран и тираноборец. Если в первом случае оно приравнивается к простому убийству и заслуживает осуждения, то во втором оно мыслится как акт освобождения некоего третьего от тирании. На первый план выступает идея самопожертвования, которая связывается не с тем, кого убивают, а с тем, кто убивает. Тираноборец жертвует собой во имя отечества. Здесь обязательно присутствует некий театрализованный момент, поскольку местом действия является авансцена Истории. Полагаю, что М. П. Одесский и Д. М. Фельдман не совсем правы, когда пишут о лунинской «партии в масках»: «Маски – деталь весьма важная. Не уголовной ответственности боялись заговорщики, а компрометации»[586]. Значение масок в данном случае не функциональное, а символическое. Вместе с кинжалом они образуют атрибуты трагедии[587]. Вызываясь на цареубийство, Лунин мыслит себя героем великой трагедии, в которой ему предстоит сыграть роль тираноборца, а Александру I отводится роль тирана.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Александр Попов - Моисей Радовский - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Декабристы рассказывают... - Э. Павлюченко Составитель - Биографии и Мемуары