раз в неделю наведывается некий метеоработник – из тех, наверно, живущих в прежних временах, когда тут была метеослужба, горел маяк и все это было кому-то важно. А по ту сторону мыса – маленький остров Суварнадург. Здесь в семнадцатом веке индусы впервые заметили, что у них есть океан и там бы могли быть корабли, их корабли, которых до той поры не бывало. Ай да индусы – столетьями жить у океана и не замечать его за ненадобностью – ни флота, ни путешествий, ни торговли, ни водного сообщения. Ну, за исключением Ориссы, этих индийских финикийцев. Вот так, тысячи лет как уже все создано: и мир, и индуизм, даже ноль обнаружен и шахматы изобретены, – сидят играют. Это – дом. А океан – задний двор, в основном для низшего сословия, и отхожее место. И лишь в семнадцатом веке, когда великий король Шиваджи начал объединять индусов в освободительной войне против мусульман и наращивающих тут влияние европейцев, они заметили океан и решили построить флот, чтобы отстаивать себя не только на суше. И произошло это здесь, в деревушке Харнай. Король обвел взглядом своих приближенных и остановил его на коренастеньком крестьянине из местных – Канханджи Энгри: вот ты с моей армией и построишь флот – на этом острове, через три месяца, и станешь адмиралом, самудратлой – грозой всех морей. И он, самудратла, сделал это. На острове, который можно за час обойти, был создан флот, давший отпор на море не только Моголам и разогнавший пиратов, но и положив на дно корабли Британии и Португалии. Ну вот, исчезает солнце, садится в аравийское марево, крошево… Переведи на него камеру. Все, выключай. Нет, подожди. А вчера мы были в полиции в ближайшем городке Даполи, который местные произносят как Наполи, понятия не имея о Неаполе. Начальника полиции края зовут Ларк, жаворонок по-английски. Сидим с ним в его кабинете, о том о сем говорим, зашли посетители, параплан недавно купили, спрашивают, как далеко могут они летать от берега и где вообще тут нейтральные воды. Склонились над картой с карандашами, как в генеральном штабе, нет ответа. Ушли. А разговор наш как-то невольно качнулся в сторону индуизма, Вед, Упанишад. Видя, что я вроде кое-что смыслю в этом, он прям светиться начал, словно в нем некий лотос распускался. Слово за слово, коснулись Далай-ламы, и, узнав, что когда-то была у меня с ним личная встреча, он, помолчав, вдруг приподнялся и, перегнувшись через стол, тихо мне говорит: а мой папа – коммунист, его зовут Ленин. Полное имя – Кумар Ка Бета Ленин. Ленин, Сын Горшечника. И, медленно садясь, вдруг как закричит: Шива! В дверях появляется двухметровый гренадер в полицейской форме и, сплясав какие-то умопомрачительные коленца чести, говорит: да, Сэр! Чаю, Шива, – кричит сын Ленина, внук Горшечника, – лучшего нам, масала! Вот, последние мгновенья солнца, тает, уходя в океан – там, где пятьсот лет назад летел волшебный ковер песка…
На обратном пути шли вдоль сверкавшего серебра – тысячи худеньких рыбок риббон выложены сушиться на скалах мыса, и, подвяливаясь, сворачиваются полукольцами, как арабская вязь или девангари. Оглянувшись по сторонам, свистнули несколько рыб, взяли пару бутылок местного пива, и с непривычки захмелели на нашей веранде. Обсасывали рыбку, запивали и смеялись. А завтра решили съездить к лесному водопаду. Там от подвесного моста, смытого когда-то в монсун, надо подыматься по руслу ручья, заваленного камнями, то бредя по воде, то перепрыгивая с камня на камень. Я едва поспеваю за ней. Лучше не смотреть – на ее легкую спину, и особенно ниже, иначе споткнусь. Как странно. После двадцати пяти многие женщины уже безвозвратны. А она вдвое старше, но все еще девочка – в каждом движении, и, кажется, навсегда.
Уже на подходе к водопаду присели у большого круглого валуна. Как с неба свалившегося. Может, это и не валун, а книга? Хармс был прав, книга это шар. А шар – книга. И Николай Кузанский задолго до него: Бог – это окружность, а человек – вписанный в нее многоугольник, чем больше у нас граней, тем ближе мы к Абсолюту. Грани, грани… Поменьше бы этой экспансии, этого атмана, который якобы брахман… Через несколько дней Рождество. По одной из ересей, он окончил свою жизнь здесь, чуть севернее, в Кашмире. В возрасте восьмидесяти четырех, кажется. И упокоен неподалеку от своей матушки Марии, которая пошла за ним, часовня ее еще сохранилась… Там же где-то и волосы Магомета схоронены. А здесь камушек круглый, с неба упавший, для тех, кто прочтет. А кто прочтет? Кто подальше от «я» живет. Да и от Бога тоже. Как Мейстер Экхарт говорил: если хочешь, чтобы Он услышал тебя, отойди дальше. И мы отойдем – дальше, вверх, к водопаду, откуда выкатилась эта книга.
Каменные билибинские чаши с зеленоглазой водой в тиши, красота и прана поет в ней. Тая костер развела, мусор сжигает, индусами оставленный со времен Рамаяны, собирай-собирай, лапочка, чистюля, умывай землюшку, радость нашу, убирайся в доме, в светелке нашей жизни на краю вселенной. Что ж ты поешь там вдали, в юбку запахнута, такую же зеленоглазую, как эта вода в чашах с плавающими в ней желтыми листьями, а выше бедер нет на тебе одежд, только волосы цвета той же листвы льются, застя спину твою, худенькую, родную, певчую, как и все здесь в этот час. Что ж ты поешь там, смеясь тихонько – про любовь цыганскую? И хануманы сидят на деревьях, глядят сквозь листву вдаль. Зной полуденный, какое пугливо бесстыдное наслажденье – раздеться и войти в эту сумеречную нишу под ледяные струи – вдвоем, вдвоем…
Я смертельно тоскую. Сижу на нашей веранде, пью кофе, Тая развешивает белье, смотрю на океан, на нее, привставшую на цыпочки, чтобы набросить на веревку мою рубашку, на восходящее солнце, просыпающуюся деревню, и смертельно тоскую по дому, вот этому, нашему, который еще не покинули ведь, а уже, по вот этому берегу, родному, с простыми рыбачками чище света, с хижинами лодок, вросших в землю и увитых лианами, неспешными буйволами, бредущими из Махабхараты, руинами форта короля Шиваджи, где в тиши под луной пекли на костре морского угря, по нашей веранде на краю света у самой кромки океана, по семье рыбака, которого зову папа, хотя он младше меня, по его жене Бхарати с птичьим осипшим голосом, по фантасмагории рынка на песке гавани, рыболовному флоту в тысячах разноцветных флагов и огней, рваной кисее цапель вдоль берегов, письменам арабской вязи тоненькой рыбы, вялящейся на скалах мыса, дивным храмам за плетнями и под деревьями, средневековью песнопений в ночи, барабанам и огням блуждающих по округе свадеб, людям, от еле заметной улыбки которых земля из-под ног уходит, по этому взгляду в любую сторону, где тысячелетья бродят, как те коровки и облака, по чуду каждого мгновенья в ореоле светлого безвременья.
Вот по всему этому и, конечно, по ней, Тае. Хотя вот же она, развешивает белье. А я тоскую – так сильно, что и не знаю, как быть – с губами, словами, руками… Даже не по близости тоскую, а просто видеть ее. Или идти, взявшись за руки. Спать рядом, слышать дыханье. Или есть еду. Да, просто сидеть напротив друг друга и есть. Какая тоска