Вы, наверное, уже заметили, что вся история моей жизни вращается вокруг проблем с телесным «я». И безрассудное удовлетворение мною физических аппетитов, и жалкая неприязнь к собственному телесному облику были предметом постоянного рассмотрения для моей личной патологической теологии, которая бóльшую часть жизни лишала меня каких ни на есть беззаботности и покоя. Я не хочу показаться вам нытиком, жалующимся на злую судьбу, или претендовать на уникальную чувствительность либо восприимчивость к подобного рода бедам, однако почти каждую минуту каждого моего дня я остро ощущаю себя повинным в бесчисленных прегрешениях. В том, что я пью слишком много кофе, уделяю слишком мало внимания работе, недостаточно быстро отвечаю на электронную почту. В том, что не звоню людям, которым обещал позвонить. Слишком редко бываю в спортивном зале. Слишком много ем. Слишком много пью. Отказываюсь выступать на благотворительных обедах. Медленно читаю и комментирую присылаемые мне — не по моей, впрочем, просьбе — сценарии. Все это проступки почти ничего не значащие, жалкие частички планктона в глубинах океана греховности — да, конечно, — однако во мне они порождают точно такие же панику, приниженность и потребность облегчить душу исповедью, какие терзают наиболее склонных к самоуничижению кальвинистов в наиболее смиренной их и жалкой горячке покаяния. Я не верю в существование Бога, Судного дня или искупающего грехи наши Спасителя, но испытываю стыд и трепет, предаюсь самобичеванию совершенно так же, как самый благочестивый и истеричный аскет, да еще и без дешевых обещаний насчет того, что наградой мне станут прощение и Божественные объятия, в кои примут меня на небесах.
Боже правый, я знаю, что вы думаете, читая это. Слушать нервические излияния забалованной, получающей непомерные деньги, непомерно захваленной, испорченной всеобщим вниманием знаменитости — это же никакого терпения не хватит. Терзаться незначащим вздором, когда по всему миру столько людей страдает от травм, ужасов и мучений нищеты, голода, болезней, войн, значит просто-напросто купаться в роскоши. Даже здесь, в «развитом мире», найдется множество людей, которым их финансовые и семейные неурядицы вряд ли позволят проникнуться жалостью — скорее уж наоборот — к моему бедственному положению. Я знаю. Господи, неужели вы думаете, что я не понимаю, какое самопотворство, нарциссизм и инфантилизм усмотрят во всем мной сказанном многие и многие? Но в том-то и дело. По-настоящему я просто-напросто не удовлетворен моей неудовлетворенностью. Как смею я ощущать подобное недовольство? Ну как? Или, иными словами, если ты понимаешь, насколько постыдно выставлять это напоказ, так зачем выставляешь?
Я знаю: деньги, власть, престиж и слава не приносят счастья. Если история и учит нас чему-то, так именно этому. Вы тоже это знаете. Все знают — это истина до того самоочевидная, что ни в каком повторении она не нуждается. Но мне вот что кажется странным: несмотря на то что весь мир знает ее, он ее знать не хочет и почти всегда предпочитает вести себя так, точно никакая она не истина. Миру не нравится слышать о том, что люди, ведущие светскую жизнь, жизнь завидную, жизнь полную привилегий, большую часть времени так же несчастны, как и все остальные, — не нравится вопреки очевидности того, что так тому и быть надлежит, ведь мы же договорились: деньги и слава счастья не приносят. Нет, мир предпочитает тешиться мыслью, сознавая при этом всю ее ложность, что богатство и слава служат надежной защитой от любого несчастья, а если кто норовит доказать обратное, так пусть он лучше помалкивает. Да ведь и сам я такой же. Очень немалую часть времени я улыбаюсь и признаю, что я — черт знает какой везунчик, что я счастлив, как пчелка, извалявшаяся в пыльце. Бóльшую часть времени. Но не когда пишу книгу, подобную этой. Не когда понимаю, что должен попытаться быть с вами настолько честным, насколько это возможно. В том, что касается других людей, я могу, как уже было сказано, плутовать и понарошничать, однако автобиография требует, по меньшей мере, поползновений на самораскрытие и искренность. И потому я обязан признаться, что, как ни глупо это звучит, большую часть моей жизни я провел в плену у безжалостной, не желавшей прислушиваться к доводам разума совести, которая терзала меня и не позволяла ощущать счастье. Чего там было больше — совести или циклотимии, особо пикантного биполярного расстройства, которое у меня диагностировали и к которому мы (урра!) больше в этой книге не обратимся, — этого сказать не могу. Я буду с превеликим удовольствием перебирать в ней все доступные мне нравственные, психологические, мифические, духовные, нервические, гормональные, генетические, диетические и экзогенные объяснения моих несчастий.
Надеюсь, вы извините меня за не способное никого поразить признание в том, что я часто страшусь и терзаюсь. Большая часть этих несчастий проистекает, полагаю, из того, что мое телесное «я» становится либо отвратительным мне — из-за отсутствия в нем привлекательности, — либо слишком настырным в предъявляемых им требованиях калорий и всяческих вредоносных субстанций. И потому я, пожалуй, продолжу рассказ о «Коулхерне» и связанных с ним ужасах восьмидесятых годов.
Мне кажется, что в те дни самобытование геев — простите мне этот оборот, меня и самого он заставил поежиться — заставляло их проявлять к телесному началу внимание большее, чем теперь. Небесам (в смысле и почтового адреса за облаками, и клуба в сводчатом подвале железнодорожной станции «Чарринг-Кросс») ведомо, что «телесного фашизма» хватает у нас и поныне, думаю, однако, что не совру, сказав: наше общество немного повзрослело. Тридцать лет назад жизнь гея почти целиком состояла из танцев, фланирования по барам, нарциссизма и анонимного секса. Я был геем, и потому предполагалось, что и мне положено интересоваться всем этим и все это проделывать. Отчего я и сталкивался со сложностями двух родов. Во-первых, никого я, похоже, не привлекал даже в малой мере, а во-вторых, грузные скачки на танцевальном полу и случайные эротические связи нисколько меня не интересовали.
Могло ли что-то измениться, если бы взгляд какого-нибудь сурового ночного охотника таял, стоило мне войти в дверь, от желания? Может быть, я согласился бы тогда участвовать в общем сексуальном переплясе? Не объяснялась ли моя пылкая неприязнь к собственным лицу и телу лишь моей же уверенностью в том, что ее питают и другие? Быть может, происходившее со мной было не более чем воздаянием за мое поведение — поведение ребенка, решающего, что шахматы, или история, или теннис скучны, — решающего так, прежде всего, потому, что ему не удается добиться в них мгновенного успеха?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});