есть, вы ставите знак равенства между общиной и социализмом?
— То, что на Западе называют социализмом,— проникновенно сказал Самарин,— то у нас на Руси давно осуществлено общинным бытом.
Герцен смотрел на этого молодого богатого помещика, выросшего при царском дворе и до сих пор говорившего по-французски гораздо свободнее, чем на родном языке, и думал с грустной насмешливостью: «А ведь ты, барич, и народ-то изучал по своему камердинеру...»
Самарин меж тем поучал:
— Только две силы и есть в России: личная власть наверху и сельская община на противоположном конце.
— Вы забыли, Юрий Федорович, о нас, о дворянстве,— сказал Шевырев запальчиво.
Самарии презрительно блеснул на него очками и сказал тоном, не терпящим возражений:
— Дворянство — нелепая среда, лишенная всяких корней в народе и теряющая те черты, которые отличают наш народ: любовь и смирение...
Немного времени прошло после этого «примирительного обеда». Славянофилы словно забыли о Герцене. И он не стремился увидеть их. Ему надо было что-то понять в себе, разобраться в сумятице своих: чувств и мыслей. Есть ли в славянофильстве что-то здоровое? Действительно ли общинное устройство русских сел имеет в себе что-то общее с социализмом? Возможно ли рассматривать славянство обособленно от судеб всего мира?
Переулок Сивцев Вражек, где жил Герцен, был совсем близко от Большого Афанасьевского, где жили Аксаковы. И выходя на раннюю утреннюю прогулку к Пречистенке, к Остоженке и далее к зеленым откосам над Москвой-рекой, Герцен не мог уклониться от встреч с Костей Аксаковым, а иногда и самим Сергеем Тимофеевичем, который шагал своей решительной поступью старого охотника, воинственно помахивая тяжелой суковатой палкой, похожей на палицу.
— Все же мне кажется,— сказал ему Герцен, гуляя над рекой,— что славянофилы не имеют корней в народе.
Сергей Тимофеевич даже остановился в удивлении. Герцен продолжал неотвратимо:
— Да, да, Сергей Тимофеевич! Вы все дошли до ваших национальных теорий умственно. Сельская община, в которой вы видите идеал христианской любви, удобна главным образом для помещиков, как средство исправно получать повинности с крестьян.
— Александр Иванович!..
— Славянофильство — болезнь литературная. Вы предаетесь воспоминаниям о том, что народ забывает. Вы и о настоящем имеете мнение, вовсе не сходное с мнением народным. Вы изобретаете идиллии о народной жизни.
Герцен говорил не только для Аксакова, но и для самого себя. Размышляя вслух, он помогал себе разобраться в собственных мыслях. Он видел, что славянофильская проповедь одухотворенного смирения и мистической кротости не отнимает у славянофилов возможности получать ордена, пенсии, места придворных наставников или звания камер-юнкеров, камергеров. Славянофилы все больше делались партией правительственной.
Да, Киреевские люди чистые. Но ведь Иван Васильевич сознательно отвергает все, идущее с Запада, и даже боится разворошить свое отношение к Западу, чтобы не открыть в себе заглушаемые голоса неверия. Вера его неглубока, споры о ней схоластичны вроде этих проблем: «Откуда прилетают ведьмы — из Киева или из Чернигова?»,— пока не появляется всеведущий Хомяков, который смеется над ними, потому что он-то знает наверное, что ведьмы прилетают из Житомира.
Самый умный и трезвый из них, Самарин, быстро разобрался после «примирительного обеда» в непримиримых противоречиях между славянофилами и западниками и сказал Косте Аксакову:
— Разрыв с Герценом необходим. А согласие с ним, в сущности, никогда не было искренним...
Вскоре Самарин поместил в «Москвитянине» статью против «Современника». Это было открытое
объявление войны. Кавелин опубликовал возражения, но Белинский остался недоволен их кротким тоном.
— Церемониться со славянофилами нечего,— сказал он.— Я не знаю Киреевских, но судя по рассказам Грановского и Герцена, это фанатики, полупомешанные (особенно Иван), но люди благородные и честные; я хорошо знаю лично Константина Аксакова. Это человек, в котором благородство — инстинкт натуры. Я мало знаю брата его, Ивана, и не знаю, до какой степени он славянофил, но не сомневаюсь в его личном благородстве.
— За что же вы меня осуждаете? — спросил Кавелин, поводя своим упрямым подбородком.
— А за то, мой милый «глуздырь», что за исключением этих людей все остальные славянофилы, знакомые мне лично или только по сочинениям, подлецы страшные и на все готовые, или по крайней мере пошляки. Ваш Самарии не лучше других.
— Я ему и возражал.
— Не так, как надо. Этот барич третировал нас с вами с высоты своего величия, а вы возражаете ему, стоя перед ним на коленях. Высечь его надо было! От его статьи несет мерзостью. Эти господа чувствуют свое бессилие, свою слабость и хотят заменить их дерзостью, наглостью и ругательным тоном. В их рядах нет ни одного человека с талантом. Их журнал «Москвитянин» читается только собственными сотрудниками. Катать их, мерзавцев!
По поводу провала «примирительного обеда» Белинский торжествовал.
— Помнишь,— сказал он Герцену,— как я, избавившись от своих монархических увлечений, склонил голову перед тобой и сказал тебе: «Ты победил, галилеянин!» Что скажешь теперь ты? То же самое?
— Я не люблю повторяться. И не люблю библейского стиля. Я скажу просто: «Мы сквитались».
Они засмеялись.
— А на «примирительный обед» ты все-таки пошел,— поддразнивал его Белинский.
— И ты бы не устоял.
— Нет, брат, я с филистимлянами за одним столом есть не сяду.
— Эк тебя все на библейское тянет.
— Внук священника!
— А помнишь, Белинский, как ты Хомякова хвалил?
— Что ж, человек он неглупый, образован. Но мне было б гадко его слышать, и он не надул бы меня своей диалектикой. Это изящный, образованный умный Хлестаков, человек без убеждений, шут, паяц. Плюю в лицо всем Хомяковым!
— Да ты не горячись.
— Совет не по адресу.
— Видишь ли, Виссарион, они все же любят Россию.
— Нет, не любят.
— Любят.
— Хорошо, Александр, пусть так: любят. Но неправильно.
— Разве в любви есть правила?
— Они любят Россию по-доброму. Они всё ей прощают. Они со всем в ней примиряются. А любовь должна