мешало И. Д. стать камергером и в мое время пользоваться всяким почетом и уважением.
Только по дороге от Томска в Красноярск началось мое некоторое знакомство с Сибирью. Наша компания ехала в трех экипажах; хотя мы в Томске заплатили прогоны за почтовых, но везли нас на обывательских. Отсюда вечная ругань содержателей обывательских подвод с нашими конвоирами (казаками, как они назывались) и всякие задержки; кроме того, мы и сами ежедневно останавливались на ночлег, для чего приискивали какую-нибудь более удобную крестьянскую избу. Наши конвоиры ничего из себя грозного не являли, а были обязательнейшей прислугой.
Дорога от Томска до Красноярска несколько гористая, встречаются частые и хорошие леса; деревни меня, видевшего только Вологодский край, поражали своей величиной — в двести, триста и более дворов. Много очень хорошо выстроенных домов, но часто встречались полуразвалившиеся избы, с заколоченными окнами. На вопрос о последних всегда получался один ответ: «Ходят на прииски, хозяйство совсем забросили». Бросалась в глаза и зажиточность сибиряка по сравнению с нашим северным крестьянством; большие стада сытого и крупного рогатого скота приводили в немалое удивление моих спутников поляков (они все были из Западного края); крепкие лошади лихо мчали нас. И рядом с этим везде резали глаз в большом числе не то нищие, не то бесприютные старики поселенцы. Но что особенно поражало, и притом в горячую летнюю пору, это обилие пьяных; даже в будничные дни они целыми толпами двигались по деревням, а непечатная брань просто заполняла воздух. Без нее, казалось, сибиряк не мог выговорить двух слов; старик Новицкий просто диву давался да головой покачивал; помню, раз говорил он: «Въезжая в сибирскую деревню, надо плотно затыкать уши».
Не мог не заметить я основной особенности хозяйственного распорядка сибирской деревни: ее прежде всего окружает выгон, диаметр которого, смотря по размеру деревни, превышал иногда десяток верст. Только за выгоном начинались поля, деленные земли, и еще дальше так называемые заимки. Такой хозяйственный склад, конечно, исключал возможность удобрения и вел к большой потере времени; но за все вознаграждал простор еще мало тронутых земель и плодородие почвы. Выгон в Сибири называется «поскотиной»; как при въезде в него, так и выезде всегда были затворенные отвода; тут же в шалаше находился, за ничтожную плату по найму от деревни, какой-нибудь старик, который днем и ночью отворял отвод для проезжающих. К слову, о поскотине.
Одно время судьба свела меня на приисках с товарищем по университету О. П. Гротовским, кончившим курс на юридическом факультете. «Что вы на первых порах делали в Сибири, когда жили в деревне?» — «Стерег поскотину».
О. П. Гротовский, хотя происходил из небогатой, но все же с некоторым достатком семьи; его отец был нотариусом в Раве (Царство Польское). Поляки в Сибири первым делом ставили себе не получать денег из дому, а добывать средства к существованию на месте, не отказываясь ни от какого заработка (от казны ничего не шло). Вспоминается типичная фигура Мышковского (с множеством разных титулов) из Царства Польского. Раз на приисках на официальный вопрос жандармского офицера Купенко — что он делал на родине, Мышковский отвечал: «Странный вопрос, — был сын помещика» (и очень богатого).
Так вот этот сын помещика, водворенный в деревню (Усть-Тунгузку[299]или Казачинское[300] — не помню), выучился свечи лить, сапоги тачать, колеса делать и т[ому] п[одобное] и группировал около себя всех прибывавших туда ссыльных. Я довольно близко знал в Енисейском крае, может быть, с сотню поляков и не помню ни одного, кто бы хоть что-нибудь получал из дому; напротив, всякий при первой возможности старался откладывать на дорогу на случай разрешения выезда.
Возвращаюсь к дороге. Другая особенность сибирского тракта — это беглые, загорелые, как вороново крыло, «горбачи», так их называли. Они попадались не только в одиночку, но нередко и небольшими группами как по дороге, так и проходящими днем через деревни. Я как-то при одной остановке разговорился о них с крестьянином.
— А много же у вас идет беглых.
— Да много; прежде, бывало, деревню обходили стороной или по ночам, а ныне даже и днем идут без всякой опаски, потому что от начальства есть приказ, чтоб их на мостах и переправах не задерживать.
— Почему такой приказ?
— А разно говорят: одни сказывают, что сюда поляков шлют, а на их место будут селить беглых; другие говорят, что в России хотят ссыльными чугунку строить.
На самом деле особенная снисходительность начальства за это время объясняется сильным неурожаем, который уже не первый год господствовал в Иркутской губернии и Забайкалье; потому там, на каторге, смотрели совсем сквозь пальцы на побеги, так как благодаря им администрация избавлялась от забот прокормления лишних ртов.
— А что, не пошаливают они у вас?
— Нет, подходят и просят хлеба, ну им и дают.
Но всякому путешествию бывает конец; в один довольно серенький день, проехав деревню Заледеево[301], в семь верст длиною, но, как и все подгородные деревни в Сибири, довольно-таки бедную, мы вскоре завидели Красноярск. Миновав его окраину, Теребиловку (потому что и днем там не совсем безопасно было показываться), сначала направились в полицейское управление; там никакого начальства не оказалось; повезли нас на квартиру полицеймейстера Борщова[302], — его дома не было. Наши конвоиры не знали, что и делать. Между тем наши экипажи заметил проходивший поляк из ссыльных, д[окто]р Демартре, и подошел к нам. Узнав мою фамилию, он сказал, что обо мне есть уже распоряжение губернатора оставить меня в Красноярске. По его совету, поехали в какой-то дом, где должен был находиться в гостях полицеймейстер. Там его и нашли. Борщов отдал приказ отвезти нас в пересыльную. Между тем жена отправилась к доверенному Сидорова С. И. Розингу, так как брат ее уже уехал в Петербург; это узнали от Демартре. Вскоре Розинг приехал в пересыльную, предъявил какую-то записку, и я был выпущен. Действительно, по просьбе золотопромышленника Александра] Кирилловича] Шепетковского[303], добрейшего человека, и за его поручительством мне было разрешено проживать в Красноярске, с причислением в Минусинский уезд, сначала в Шушинскую волость, а потом в Дубенскую.
С этого времени началась моя восьмилетняя жизнь в Енисейской губернии, рассказ о которой отлагаю до другого времени. Здесь же скажу только, что «страшный» Замятнин, вообще крайне недалекий и достаточно-таки взбалмошный*[304],[305] по отношению ко мне во многих случаях, и притом довольно щекотливых, держал себя с большим тактом. Не прошло, может быть, и трех недель, как я устроился в Красноярске, а Замятнин получил из Иркутска телеграфный запрос: почему