И хлопнула дверью изо всех сил, вызвав осыпь штукатурки с потолка.
Так я и не понял, что с ней произошло. Ни тогда, ни после, когда в десятый раз звонил ее родителям (разыскать Натали оказалось проще простого: куда ей деваться, кроме мамы?) – неизменно встречая сухое отчуждение на другом конце провода, вне зависимости от того, кто снимал трубку.
В конце концов я плюнул и перестал звонить.
А в тот день…
В тот день я напился.
Напился крепко, в одиночку, как последний алкаш, судорожно глотая теплую водку из стакана, припадая к грязным граням колодца забытья, вожделенного и оттого еще более недоступного… Потом меня едва не стошнило, желудок взбунтовался, и, вскрывая банку килек в томате, я крепко порезал палец о жестяные зазубрины, даже не обратив на это внимания.
Когда в голове заплескалась липкая муть, а ноги пошли в самоволку, норовя свернуть куда угодно, лишь бы не туда, куда требовалось мне, я добрел до компьютера и долго сидел, тупо глядя на экран с ровными рядами белых строчек на синем фоне. Люблю я белое на синем… белое… на синем… Строчки издевательски заплясали, размылись барашками пены на волнах, и сквозь них проступила рогатая башка с печальными глазами навыкате. Мой Минотавр грустно смотрел на меня, словно тоже прощаясь перед уходом – и я не выдержал.
– У-у-бью-у-у, скотина! Из-за тебя все!
Кажется, я орал это вслух, брызжа слюной на ни в чем не повинный экран – но тогда мне было все равно. Плевать на контракт, на поджимающие сроки, на полученный и давно потраченный аванс – сейчас я ненавидел свой текст, он был мне противен, противней водки, противней килек… Нет, не так. Не совсем так. Мне было плевать на всех этих древних греков с их проблемами, быками, лабиринтами и сволочью по имени Тезей; но имелся один фрагмент, который я набросал совсем недавно. Там все происходило здесь и сейчас, у нас в городе, где беднягу-Минотавра, в сущности – несчастное, забитое создание, – травили жорики и звереющие обыватели, во главе с проходимцем-журналистом, взыскующим славы и жареных фактов, и по странному стечению обстоятельств журналиста тоже звали Тезеем…
Именно этот кусок был сейчас передо мной на экране.
Не дам! Я сюда душу вкладывал, в эти строчки, в этого несчастного Миньку, вынужденного скрываться в подвалах и канализационных трубах… не дам!
И твердой рукой я убил текст. Издатель получит своих греков, Тезея и гору подвигов, а это – выкусите!
Хорошо еще, не отформатировал диск под горячую руку…
Потом среди вороха бумаг я откопал единственную распечатку и, шатаясь, потащился на кухню.
Разжигая жертвенную горелку (почему именно жертвенную?.. не знаю…), я глупо хихикал, давясь собственным смехом; пока наконец не обратил внимание на свой порез. Кровь до сих пор сочилась из пальца, пятная зажатые в руке листы бумаги, и я глупо ухмыльнулся: кровавая жертва! Прямо как у чертовых греков. Ну и пусть! Так даже лучше! Ощущение было такое, что я отрываю и жгу, принося в жертву, кусок самого себя.
Наверное, правильное ощущение.
Когда все было кончено, когда в кухне остался лишь резкий запах гари, да черные хлопья сгоревших страниц на плите, я распахнул форточку. Налетевший из ниоткуда порыв ветра подхватил пепел, закружил его черной траурной каруселью – и унес прочь.
Горят рукописи, горят, милые, еще как горят…
Я постоял еще немного, а затем вернулся в комнату и залпом допил остатки противной, теплой водки прямо из горлышка.
Дальше – не помню.
А потом я за неделю как-то на удивление легко «добил» роман, сдал довольному главреду, получил деньги – и еще на неделю ударился в загул: заливать вином пустоту, которая образовалась у меня внутри.
Думал, на этом все и кончилось…
6
– М-м-м-маа…
– Да не мама, а папа, – через силу усмехаюсь я.
– Эт точно, – Фол сейчас на удивление серьезен. – Папа. Отец. Ну что, теперь убедился, демиург-недоучка?
– Убедился, – крыть, в отличие от Миньки-производителя, мне нечем и некого. Прав Фол. Прав Ерпалыч (где-то он сейчас?). Все кругом правы, один я стою пред детищем своим дурак дураком, в голове сумбур полный, и что теперь делать – понятия не имею.
– На вот, угости его, – Фол сует руку под попону и протягивает мне горсть белых кубиков.
Сахар.
Миня мигом оживляется и, благодарно урча, одним махом слизывает угощение с моей ладони своим замечательным языком.
– Ну, пошли, что ли? – Фол смущенно касается моего локтя.
– Пошли, кент. Не скучай, Миня, я к тебе теперь заходить буду, – на прощанье я вновь треплю по загривку свое чадо, и мы направляемся к выходу.
Миня провожает нас долгим грустным взглядом – совсем как тогда, когда проступил передо мной сквозь экран монитора, в тот проклятый день…
Обратно я пошел пешком. Фол, по давней привычке, катил рядом, приноравливаясь ко мне, и монотонно бубнил в ухо:
– Он года три назад у нас объявился. На помойках побирался, еду у прохожих клянчил. Народ поначалу от него шарахался – этакое-то чудище! Кто ж тогда знал, что он безобидный совсем?! Одни собирались охоту на него учинить, чтоб детишек почем зря не пугал, другие хотели за Дедом Банзаем посылать… а тут Ерпалыч в очередной раз к нам заявился. Как увидел его – прям-таки остолбенел, а едва в себя пришел, строго-настрого убивать запретил! Ну, мы с Папочкой Миньку отловили – хрена его ловить, булку с маслом издалека показали, он сам примчался, как миленький! Голодный был – не то слово! Определили его в этот самый подвал под «Китежем». Стали харч всякий подсовывать (Ерпалыч велел проверить) – все жрет, что ни дашь! И хлеб, и мясо, и консервы, и сено тоже наворачивает…
Фол на время умолкает, потом вновь заводит волынку.
– Дальше наши, кентавры, веселиться начали: выведут Миню вечером на прогулку (не все ж ему, бедолаге, в подвале томиться!), спрячутся в какой-нибудь подворотне и ждут. Как мимо жорики патрулируют – они Миню вперед. Высунется из-за угла ряшка с рогами, замычит – у жориков, понятное дело, душа в пятки! А наши Миню под локти и ходу, пока служивые с перепугу палить не начали! С полгода веселились, потом надоело. Зато патрулей с трех микрорайонов, словно тараканов, повывели!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});