В номере Кристиана было довольно тепло; эти добрые люди всегда старались дать ему все, в чем, по их мнению, он более всего нуждался. Например, тепло. Они на совесть протопили его номер, но его бил озноб. Неужели это правда – то, что сказала она? Ужасно выслушивать такое? Это неправда! Это не может быть правдой!
Ноги, закаленные этими переходами, привыкшие нести его вперед и вперед, вдруг отказали. Он рухнул на пол и лежал там, не чувствуя ничего – кроме боли. Не тело его болело, но душа. Душа его птицей грянулась оземь и билась теперь от боли.
Им не нужен был Бог! Им нужен человек! В тот момент, когда человека объяла божественность, он перестал быть человеком. Неважно, что сказано в книгах, и насколько священными они считаются; он, Джошуа Кристиан, понял теперь: Бог не мог страдать, Бог не мог испытывать боли, Бог не мог быть заодно с тем народом, для которого он был Богом. Человеку может помочь только человек.
Он сделал слабую попытку пробиться сквозь туманную пелену к своей памяти, старался создать в воображении картину коленопреклоненной женщины, и после того, что сказала Джудит Карриол, ему задним числом стало казаться, что она, наверное, действительно пала перед ним на колени в экстазе преклонения. И показалась ему, что он действительно был в ответе за ее экстаз – так был бы в ответе Бог, принимающий преклонение как должное, как часть своих прав. Человек отверг бы его: с ужасом и укоризной. Нет, нет! Ничего этого не было. Он просто видел женщину, склонившуюся под тяжестью своего страдания, которого она не могла больше вынести на своих плечах – страдание заставило ее пасть на колени, а вовсе не слепой восторг. Помоги мне! – кричала она молча, – помоги мне, собрат! И он протянул руку, чтобы коснуться ее, надеясь, что это поможет ей.
А если она и вправду упала перед ним на колени в знак преклонения? Значит, все, что он делал до сих пор, делалось напрасно. Все, что он делал до сих пор, оборачивалось богохульством. Если он не был одним из них, если он не был таким же человеком, как все они, то все, что он сделал и мог еще сделать, не имело смысла. А если он не был одним из них, а значит – вместе с ними, то все, что он давал им, разлеталось в прах. Если он не был одним из них, но возвышался над ними, тогда они искали в нем некую высшую жизненную силу, которую ты учил их искать в самих себе. Они – не лучше вампиров, а он – их добровольной жертвой.
Тело его корчилось и вздрагивало. Он безутешно зарыдал. Он чувствовал себя разбитым. Разбитый человек или разбитый идол? Какое это имело значение? Разбит вдребезги, и некому собрать осколки, некому снова слепить. Потому что Джудит Карриол покинула его.
Утром он выглядел совершенно больным. Карриол устыдясь своей вчерашней вспышки, внезапно поняла, что хотя он часто казался уставшим до смерти, так плох он никогда еще не был. Когда к середине ночи ее ярость наконец улеглась, она обнаружила, что самым постыдным образом поддалась чувствам, которых никогда не знала за собой и даже не подозревала об их существовании. Знала бы – постаралась бы обуздать. До такого бешенства могло довести ее только сознание того, что Кристиан, эта марионетка, ею же созданная, претендовал теперь на права, каких она ему никогда не давала, да и не согласилась бы дать.
Когда холод в номере пробрал ее до костей и охладил ее ярость, она осознала свою ошибку. Дело вовсе не в том, что он посягнул на большее, чем она предполагала. По-настоящему обеспокоило ее то, что сама она возомнила, будто обладает неограниченной властью, а он взял да и показал: есть в нем нечто, неподвластное ей. Тот, кто возвел короля на престол, королем уничтожен, и рушатся башни, и в крепости враг…
Как поправить то, что разрушено? Если бы знать, как серьезны разрушения… Спросить у него? Спокойно обсудить все? Невозможно. Извиниться? Да ведь он даже не поймет, за что она просит прощения.
Доктор Джудит Карриол должна была признать, что впервые в жизни она сама не может исправить того, что наделала.
Мама торопливо, бочком, пробиралась к столу, накрытому для завтрака – как испуганный краб на сыпучем песке. Бросила взгляд на лицо Карриол, вздохнула, посмотрела на сына, запричитала. Карриол взглядом оборвала ее словоизлияния. Мама молча села и опустила глаза в тарелку.
– Джошуа, выглядите вы неважно, – сказала Карриол бодро и невозмутимо. – Может быть, вам лучше не выходить сегодня пешком? Возьмите машину.
– Я пойду пешком, – сказал он, с трудом разлепив губы. – Я пойду пешком. Мне нужно идти пешком.
И он пошел. Он выглядел таким несчастным, что Мама в машине съежилась и сидела, не обращая внимания на слезы, неудержимо стекавшие по ее лицу. Он говорил, он давал советы, он слушал, он утешал, и снова шел. Он с большим чувством произнес речь в городском собрании, но не о Боге. Когда его спрашивали о Боге, он, по возможности, отвечал уклончиво, а если не мог уйти от ответа, – то был по возможности краток, ссылаясь на некую новую дилемму, с которой следует еще разобраться. Слыша это, Карриол все напрягалась. Всем существом своим она сожалела, что не может повернуть время вспять. Она проклинала себя за глупость, за потерю самообладания, за то, что поддалась эмоциям, каких прежде за собой не знала. Не то, чтобы кто-то из местных заметил в нем перемену, – они-то его раньше не видели, да и вид он имел, даже пребывая в угнетенном состоянии, величественный. Немногочисленные обитатели Сайокса, оставшиеся здесь на зиму 2032-33 годов, не заметили пропасти, которая пролегла между его былым великолепным стихийным порывом и тем, что сейчас стало просто железной решимостью.
Он посетил Северную Дакоту, Небраску, Колорадо, Вьюоминг, Монтану, Айдахо, Юту. Все дальше и дальше по этому ужасному холоду. Все пешком и пешком. Словно в поисках спасения – по пустыне в надежде на оазис.
Но духовная энергия, питавшая его доселе, иссякла, ушла. Словно Карриол выбила из бочки затычку. Льдом сковывала его душу, и тело почуяло холод и отозвалось болью. Тело его кровоточило, и гноились незаживающие раны. С каждой новой неделей проявлялись все новые свидетельства внутреннего распада. Нарывы, фурункулы. Сыпь. Ссадины. Трещины на суставах. Мозоли. Он никому не жаловался, он скрывал свои раны, не обращался к врачам. По вечерам он ел так же мало, как и в течение дня, затем валился на кровать, закрывал глаза и говорил себе, что спит.
В Чиенне он упал в обморок, и нескоро пришел в себя. Нет, нет, ничего серьезного! Просто внезапная слабость – наступила и уже прошла, вот и все. Но какая мука! Какая скорбь!
Никому – ни Билли, ни Карриол, ни Маме не удавалось упросить, отговорить, даже удержать его силой. Он просто мысленно отстранился от них. Казалось, вещи, события, явления природы перестали его интересовать. Он замечал лишь тех, кто шел с ним рядом. Насколько могла судить Карриол, он даже ничего не знал о предстоящем Марше Тысячелетия. Если кто-нибудь и упоминал при нем об этом, выражение его лица не менялось. Шагающий автомат, говорящий робот.