Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2007
«Судьбы перемещённое лицо»
(Лев Лосев)
Я пена на Волге, я рябь на волне,Ивритогибрид, рыбоптица. <…>Я русский — другой — никакой человек…
Л. ЛосевЭта раздвоенность, чужеродность, неприкаянность преследовала русского поэта Льва Лосева всю жизнь. Он родился в печально-памятном 1937 г. в Ленинграде, вырос в интеллигентной семье, был сыном успешного сочинителя детских и сатирических стихов и песен, чудом избежавшего ареста, Владимира Лифшица. И поначалу, казалось, пошёл по его стопам: работал в пионерском журнале «Костёр», сочинял стишки для детей и пьески для кукольного театра. Но в юности примкнул к литературному андеграунду, считал себя неофутуристом, прослыл озорником, хулиганом и выпивохой и, пародируя М. Горького, заявлял: «Всем хорошим во мне я обязан водке» (а не «книге»). Он был другом и биографом Иосифа Бродского, однако не желал быть его эпигоном и вообще чьим-либо подражателем, долго не верил в своё поэтическое дарование и начал по-настоящему писать стихи поздно, только в 37 лет. А в 1976 г. эмигрировал в Америку, где и стал известным русским поэтом Львом Лосевым. Псевдоним этот придумал ему отец, сказав, что двух Лифшицев многовато для советской детской литературы, но он сам внутренне всегда ощущал себя Алексеем Лифшицем.
Вы Лосев? Нет, скорее Лифшиц,Мудак, влюблявшийся в отличниц…
В отличие от Бродского, Лосев не превратился в гражданина мира и не обрёл в США вторую родину, хотя и нашёл там «одиночество и свободу». Он по-прежнему оставался в русской культуре и русском языке («пробавляюсь языком родным»), за Россию, как прежде, у него болела душа, но для неё он был и остался чужаком.
Вы русский? Нет, я вирус спида,как чашка жизнь моя разбита,я пьянь на выходных ролях,я просто вырос в тех краях.
В реальной жизни эмигрант Алексей Владимирович Лифшиц был благополучным американским профессором и счастливым семьянином, а в поэзии Лев Лосев являлся ниспровергателем всех основ и всяческих авторитетов, осмеивая и обличая всё и вся — в политике и религии, в морали и искусстве, в истории и современности. Ирония была основным способом его мировосприятия и главным орудием изображения мира («Как осточертела ирония, блядь!»).
Мир катится в тартарары. Глупцы бокалы поднимают. А три нуля, как три дыры, известно что напоминают.
Милая идиотка, Анестезия Всхлиповна,подкиньте в камин деньжонок, а то что-то сталохолодать, что-то руки, ногистали зябнуть, не послать ли за бутылкой гонца?
В стране пустых небес и полок уж не родится ничего.
Вслед за Пушкиным Лосев мог бы повторить: «Минувшее проходит предо мною», но сформулировал эту мысль по-своему: «У меня есть только память / и то, в чём роется она». А рылась она в детстве и юности поэта, и в буднях страны Советов, и в истории России, и в русской литературе.
Его личные воспоминания зачастую мучительны. Вспоминаются «жмых в блокадном хлебе», обрывки школьных знаний, как «детский бред», и запах хлорки из уборной; жёсткие порядки в пионерском лагере («Лифшиц, стань перед строем / и расскажи, как дошёл / ты до жизни такой»), когда чудится, что «что-то кровавое есть в слове “кроватка”». Перед глазами пожилого респектабельного господина появляется мальчик, идущий из школы, «с окровавленной губой, / без букваря, без ранца, без пенала, / без шапки, без надежды, без души». И в этой экскурсии в прошлое остановка носит название «Ад» («Экскурсия»).
А что памятно из юношеских лет?
Там, в прошлом веке, ЛГУ,киоск газетный на углу,газета с хрюканьем хруща,общага с запахом борща.
Припоминаются разные житейские сценки, участником или свидетелем которых был юноша. Принятие воинской присяги во время службы в армии, когда, мямля не свои слова и видя вокруг «свиные рыла» и «гнусь», он молча поклялся: «Не клянусь / служить твоим знамёнам, / проклятьем заклеймённым» («Как труп в пустыне…»). В столовке с «толстыми мухами» парализованный, одноглазый инвалид в кителе просит хлеба, и студент отдаёт ему свой недоеденный обед: «Вот уже чуть не полвека я / всё за собой тащу / тусклую память» об этом горестном эпизоде («Казань, июль 1957»). Бегство с Сахалина, где начинающий журналист общался с зеками, прорабами, рабкорами, где были «колючка в несколько рядов», вой турбин, «текучки мазутных рек и лысых льдов» («Возвращение с Сахалина»).
В лосевских стихах мы знакомимся и с другими фактами его биографии: редакторская должность в журнале «Костёр» и встречи с юными авторами, которых вскоре «по кочкам разметало».
Те в лагерных бараках чифирят,те в Бронксе с тараканами воюют,те в психбольнице кычат и кукуют,и с обшлага сгоняют чертенят
(«…в “Костре” работал»)Одновременно с этой работой Лосев, по его словам, придумывал для театра кукол какую-то «фигню» и понимал, что сам приобретает черты марионеток: ты вовсе не поэт, а «поэтик», повисший на ниточках («В нашу гавань с похмелюги…»). И вообще, «я как бы жил — ел, пил, шёл погулять».
Был как бы мир, и я в нём как бы жилс мешком муки халдейского помола,мне в ноздри бил горелый Комбижир,немытые подмышки Комсомола.
(«Стансы»)Но больше всего мучало Алексея Лифшица постоянное ощущение своего изгойства и враждебное отношение окружающих к нему, еврею. Осознание этого пришло к нему ещё в подростковом возрасте. О себе, 13-летнем, он впоследствии напишет как о ребёнке с «жидовской мордой», живущем в период нового Ирода, который выбирает из списков «колючки еврейских фамилий» и готовит для носителей их товарные поезда. А ведь после войны многим показалось, что жить стало лучше и веселее, так как отзаседали «тройки», «и ничего, что ты еврей».
Как и Бродский, Лосев родился, рос и жил в стране «победившего антисемитизма», но в отличие от его друга, у которого было всего три стихотворения на еврейские темы, в лосевском творчестве еврейская тема занимает значительное место. При чтении его стихов всюду натыкаешься на упоминания об евреях — от «горячей крови Авраама» и звёзды Давида до «пригретого еврейкой» Маяковского и завываний Гинсберга, читающего «Кадиш»; от Моисея в пустыне и «Тита, который ходил молотить наших пращуров в Иудее», до пиликающего на скрипке Абрамовича и «мелкого шибзика», умоляющего, чтобы его не били, ведь он не еврей. В этих упоминаниях немало горькой иронии и самоиронии: «что за змея жидовская такая» смотрит из зеркала. Автор то говорит о своём еврейском профиле и еврейском паспорте, о признаке своего еврейства, который торчит из пены в ванне; то замечает: «нас осталось очень немного (два жида в три ряда)».
Л. Лосева чрезвычайно интересовало еврейское присутствие в российской истории и в русской литературе. Что произошло с «неразумными хазарами», принявшими иудаизм, чьи сёла и нивы обрекал «мечам и пожарам» князь Олег? Поэт отвечает на этот вопрос в «ПВО» («Песнь вещему Олегу») и, вообразив себя «седым лицедеем» и «вдохновенным кудесником» (по Пушкину), предрекает смешение народов и скрещивание между собой русов, викингов, булгар и «обрезанных всадников Торы».
Пусть смотрит истории жалящий взгляд,как Русы с Хазарами рядом сидят.
По лосевской версии, еврейские звуки можно обнаружить и в восточнославянском фольклоре («Крещёный еврей»): в песне («Едет жид крещёный / на коне печёном», «хоть ты и крещёный, / веры тебе мало»), и в сказке (дурак своротил камень на перекрёстке трёх дорог, чтоб изменить свою судьбу), и в гимне дремучему лесу (лес «моя главная книга, самый толковый Талмуд»).
Необычно описана у Лосева казнь убийцы Столыпина — Богрова. Палач снимает «с бледного лица Мордки стекляшки, торчащие на носу».
Палач проявляет жалость к еврею —нехай жиду кажется, что всё во сне.Да и неловко вешать за шеючеловека в пенсне.
(«1911»)Вот с Карпатских гор спускаются «угрюмые жидовины». А многомного лет спустя еврей-стихотворец в своей «пренатальной памяти» (т.е. в памяти нерождённого ребёнка) видит себя «оборванным евреем», бредущим по дорожной колее, а мимо «граф трясётся в коляске» (имеется в виду стихотворение А.К. Толстого).