удара, когда вызвали. А граф дал дочери письменное разрешение выйти второй раз замуж, не разводясь с первым мужем. Чуть не втянул Россию в конфликт с Грецией: принял греческого консула в полной форме за шталмейстера[62] — придворный чин в царской России) и циркача Сулье, который ходил в расшитом золотом турецком мундире и накануне просил у Закревского разрешения выступать. А прочитав, крикнул консулу (потому что торопился на большой пожар, любителем которых был):
— Пляши, сукин сын, скачи, прыгай! Разрешаю, так твою и разэтак!
Дорого же стоили этой несчастной Москве годы его административного увлечения! Распоясался, сатрап. Насчет реформы только и сказал: «В Петербурге глупости задумали»…
— Ваш извозчик едет, — сказал купец.
Из снежной сетки приближался экипаж. К счастью, не калибер, а первосортные сани с полостью и верхом. И кучер дородный и хорош собой — не «ванька» в плохоньком армяке. Кафтан — новенький, сбруя — с бляшками, пара лошадей — сытые.
— Ну вот, — сказал старик. — Теперь и моя очередь.
— А вы откуда же?
— Рогожский… С Малой Андроньевской.
Алеся словно что-то толкнуло. Малая Андроньевская? Рогожские Палестины[63], но не возле самой заставы, откуда гонят каторжных. Если поточнее, то ближе не к Рогожской, а к Покровской заставе. Как было бы удобно… Волк никогда не нападает у своего логова. А тут и Камер-Коллежский вал, граница города.
— По старому согласию живете? — спросил он.
— Издревле препрославленные, — немного тише сказал старик. — По рогожскому кладбищу.
— И наверное, не новоблагословенные.
Старик опустил было голову и вдруг твердо, хотя и исподлобья, взглянул на Алеся:
— Священства от никониан не приемлем.
Если до этого Алесь и сомневался, то теперь все сомнения рассеялись. Осторожность осторожностью, но это был настолько удобный случай, что стоило рисковать. Ибо никуда не годится тот игрок, который не умеет без раздумий схватить за шкирку случайность. На Рогожской не было пришлого элемента, тут никогда не пускали чужих. Этот тугой и гордый мир выталкивал из себя всех не своих, как ртуть выталкивает железо: «Не лезь, не суйся, у нас свой нрав, свой быт, свои обычаи».
И сей гордой независимостью эти мужики, эти купцы, то бишь те же вчерашние мужики, чем-то напоминали наиболее старозаветную часть Алесева окружения. Пусть заскорузлость, пусть дикая косность — эти люди были из обиженных, а значит, в чем-то братья.
Не воспользуешься — другого случая может не представиться.
— Что же ты стоишь, Кирдун? — сказал Алесь. — Уложи в сани кофр его степенства.
Кирдун взглянул на Алеся удивленно, но, хорошо вышколенный, ничего не сказал. Значит, Алесь все обдумал.
— Что же это вы, батюшка, — сказал купец, — меня?
— А чего вам здесь мокнуть? И так полчаса стояли.
Он уже сидел под верхом. Купец торопясь, чтоб не передумали, полез на соседнее место.
Извозчик повернул к ним лицо, нахальное, синеокое и мордастое, как решето:
— Куда, ваше высокородие?
— Новотроицкий трактир, на Ильинке… Оттуда вот его степенство на Малую Андроньевскую. Ты, Халимон, его вещи доставишь на крыльцо, а ты, кучер, потом вернешься ко мне.
В бороде кучера затаилось плохо скрытое презрение.
— Неуместно вам с этим «степенством» ехать, — развязно сказал он.
— Не твое дело, гужеед, — оборвал его Алесь.
Он никогда не разговаривал так с людьми, но в данном случае это было нужно. А если это было нужно — он мог. Сыграл же Мстислав роль купчика. Ему, Алесю, было проще. У него была властность, мало того, привычка властвовать.
— Как зовут? — спросил он кучера.
— Макаром, — слегка оторопело сказал тот.
— Так я и думал. Ты скокни, Макар, пожалуйста, и поправь полость на ногах у их степенства.
Макар полез с козел. Купец почти испуганно глядел, как расправляется его сосед с лакейским хамством.
— Вот так, Макар, — сказал Алесь. — Спасибо. И запомни: это тоже твоя работа. И уж вовсе не твоя работа рассуждать, с кем я еду, куда еду и каков я еду.
Нужно было сбить спесь, и сделать это можно было только местным барством наихудшего тона. Раз и навсегда.
— У тебя сейчас нету хозяина, Макар? Ну, на неделю, на месяц? Где твой?
— День, как в Питер съехал, — уже совсем иным тоном сказал Макар.
«Повезло», — подумал Алесь, а вслух сказал:
— Что же ты за сутки нового не нашел? Ведь вы, кажется, нарасхват. Пьяница?
— Никак нет. Все подтвердить могут. Беру в плепорции[64].
— Тогда будешь у меня, — безапелляционно сказал Загорский. — На три месяца. Может, и больше. Вернешься — оформим сделку. Не обижу. Условие: захочешь напиться — предупреди, отпущу.
— Уже и это нельзя? — сделал последнюю слабую попытку протеста Макар.
— Нельзя. Если тебе куда-то нужно в мое горячее время — найди на день замену. Будешь хорошо ездить — прибавлю. А предварительная тебе плата — десять синеньких в месяц.
— Побойтесь бога, — сказал купец. — Из Зарядья к Суконным баням, что у Каменного моста, — две гривы. И за ту же плату — обратно. А это при нашей манере париться — не меньше трех часов. Ну, пускай даже два. Да красная цена этому разбойнику — тридцать восемь рублей в месяц.
— Мне не в баню ездить, — вежливо и холодно прервал Алесь. — Не беспокойтесь, пожалуйста!
И снова обратился к Макару:
— Ездить придется много. Езду любую быструю. Буду доволен — прибавлю.
— Исправно будет, барин, — сказал Макар. — Безотказно. Как поедем? Через Яблочный двор у Ильинских ворот или, может, на Тверскую выберемся да потом через Красную?
— Давай через Красную. Гони!
Мелодично звякнули бубенцы. Лошади машисто приняли с места. Купец молчал в своем углу, и, хотя Загорскому надо было поговорить с ним, он решил преждевременно не пугать старика.
По обеим сторонам дороги бежали погруженные в мрак плохонькие дома с мезонинами, кривые заборы, редкие фонари, в которых тускло коптило гарное масло. Стояла такая грязь, когда москвичи нанимают извозчика, чтоб переехать на противоположную сторону площади.
Он любил этот город. Любил за торговлю книгами на Смоленском рынке, за летние гулянья на Сенной с их каруселями и качелями-люльками, что вертятся, как крылья ветряной мельницы. Любил занавес Большого театра, на котором Пожарский уже пятый год въезжал в Москву. Любил его мозаичный пол и запах курений крепкой парфюмерии, неотъемлемый от того восторга, который овладевает тобой, когда скрипачи в оркестре пробуют смычки. Любил пестроту толпы и величие некоторых зданий.
И он ненавидел его за самое крайнее самовольство и полное безразличие к человеку, к соседу. Как он живет и живет ли он, чем он дышит и есть ли чем ему дышать — это никого здесь не интересовало.
Деспотичный произвол, наглое крепостничество и патриархальность — четвертого кита не было. А на этих трех стоял «третий Рим»,