Шрифт:
Интервал:
Закладка:
...Любовь загорелась сразу, да и как могло быть иначе, она же была подруга Ники! — с первого взгляда на Андрея, но он любит другую, и Мэри больше не хочет жить! Муж убит, Андрей любит другую… Единственное, что она могла ещё делать, это писать стихи и читать их людям, но так как не все знали французский язык (Мэри была француженка, но по семейным причинам училась в Англии — откуда и Маги), она читала стихи Нике, себе, в воздух — Андрей был неотлучно со своей новой подругой, и при той не хотелось читать — Андрею — стихи. Красотой Мэри не обладала, но была своеобразна, неотразима: маленькая, худая, похожая на мальчика, узколицая, со взглядом умным и острым и внезапными приступами смеха, которым она, может быть, лечила свою лирику, несущую ей одно горе. Мэри влюблялась с самого отрочества, может быть, даже с детства, но галльский её темперамент всегда уверял её, что это — в первый раз, и разубедить её было нельзя.
Когда она приехала, Ника была так ею счастлива, что стала в тупик: она ещё может быть — отчего‑то счастливой? Мэри несла ей воздух их юности и искусства (его, в отрыве от Андрея, так не хватало сейчас), — отдых с Мэри будет всего драгоценней! Дни с нею будут набиты стихами — лекарством. Вместо этого Мэри сделала единственное, что никому в этом доме — ни ей самой — не было нужно: при виде Андрея потеряла голову, забыла все прошлое, настоящее, будущее, и, сразу поняв, что происходит в доме, и свою ненужную роль, пришла, минуя сложность Никиных мук, — к главному выяснению, уедет ли он с ней от всех или нет, все‑таки с нею, Мэри, которая ведь не может уже теперь быть без него, а если не уедет — чтобы тут умереть от его руки — это будет лучше всего!
Так, вместо отдыха с Мэри, на Нику пала новая забота. Мэри могла утешаться только Никой, только о её плечо головой, и, неотрывно говоря об Андрее Павловиче, кончала просьбой:
— Ника, он вам поверит! — говорила она, и французское "р" её дрожало жалобно. — Если он не может любить меня, пусть он хоть это для меня сделает! Я хочу умереть именно от его руки… Ника, не смейтесь, а постарайтесь понять! Я же понимаю, что это звучит смешно, но я же говорю совсем серьезно, я же все равно умру, Ника, вы увидите, но зачем мне самой умирать так глупо и так бесславно, как какая‑то отброшенная собачонка, когда я могу получить от него смерть! Ника, это будет так правильно, так сладко (это слово выговаривалось "суадко", и в неправильности произношения этих двух букв утверждала себя как‑то по–детски вспыхнувшая и заявившая о себе любовь). И пропадала глупость слова "сладко" (должно быть, крывшаяся в обыденной букве "л"…).
— Ведь если он этого не сделает, я все равно сама это сделаю, я выкраду у него его браунинг, и я уже все знаю… Ника, объясните ему, что Анна — она, может быть, очень хорошая, я же понимаю, умная и, наверное, благородная (и это, конечно, вздор, что говорят, что она именье хочет себе, это глупость. Что такое именье, по сравнению с Андреем Павловичем? У мужа тоже было именье, и было очень приятно, что мы богаты, но я все равно один раз чуть не повесилась, когда он меня ударил… Это — удобно, богатство, но это же не имеет никакого значения! Было имение, потом его отняли — это же ничего не меняет внутри! А эти женщины, которые тут все её ненавидят и так про нее говорят, — это значит, что они сами так думают, что это очень важно — хутор этот, но это же чепуха!). Анна Васильевна, наверное, лучше их всех, раз он её любит, но вы ему объясните — она же все равно его бросит, потому что у нее есть муж, который её не бросит… И потом, Ника, я так ужасно боюсь, что он их обоих застрелит… (её "р" пророкотало, как крошечный выстрел), — и Мэри разразилась слезами.
Ника, удивленная сходством и несходством с собой (сходством в чувствах и несходством в желаниях), тронутая, матерински озабоченная, изучающая то же горе, свое, на другом человеческом материале, — она неотступно была с Мэри, боясь с её стороны какого‑нибудь безумства, которое ей подскажет галльский её темперамент.
Из всех тех дней не видно было будущего всех там спаявшихся. Последнее было — этот день, синий и жаркий, свистели птицы, Сережа бежал с хлыстиком и смеялся, Андрей уехал по делу в Ортай верхом на своем коне, купленном по выбору Анны, Нике он показался — чужой…
Мэри вышла за ворота проводить в степь Андрея, Ника была одна. Она вышла в сад. Ей навстречу шла Анна, нежно взявшая её под руку, шли вместе. Старшая гладила голову младшей и была в касании её рук, длинных и легких, нечеловеческая прохлада — ею она, Фредегонда, в той сказке когда-то губила людей… В тот же вечер Ника устроила Мэри тайное свидание с Андреем (она так просила хоть раз побыть с ним наедине, стерегла окно Анниной комнаты, ходила её "заговаривать" смеясь — термин Мэри).
— Ну, заговорите её, Ника, вы же для меня! — можете… Ну, расскажите ей — что‑нибудь… Я только спрошу его: если он сможет меня полюбить когда‑нибудь (ведь это всегда знаешь, сможешь или нет). И я буду ждать… Ведь она его непременно бросит…
В этих двух настойчивых "р" был легкий радостный ключ заточенья Мэри, которое откроется же когда‑нибудь. ("А я?" — хотелось спросить Нике.)
После свиданья с Андреем Павловичем Мэри решила уехать назад в Коктебель — к своей матери и маленькому красавцу–сыну (сын был — в погибшего отца).
— Я обещала ему ничего не сделать с собой… это было так трудно! Но он был так ласков, он все так понимает, Ника… Он сказал, что мы не знаем будущего и что там, может быть, и будет все хорошо. Он на меня так смотрел! Разве я могу не верить ему? Я — верю…
Перед отъездом Мэри весь вечер читала всем свои французские стихи — романтические, причудливые, — она ими немного гордилась, их хвалил писатель Франсуа Коппэ, их хотят в Париже издать. Надменность женщины–поэта, знающей себе цену, неожиданно чередовалась с полудетской интимностью. Этот фейерверк восхитил слушающих. И все это в хрупком теле, в узком личике из‑под тяжелых, над плечами обрезанных, спутанных по–мальчишески волос, в девическом голосе, с этим рокочущим "р", в этой своевольной повадке читать человеку при всех о своей любви к нему — и все‑таки читать ему о том, что вся её жизнь — это странствие стихами по людям, как по небесным светилам, она, с детства, шагала по небесным орбитам от одной путеводной звезды к другой. Где кончится небесное странствие — не знает…
Андрей смотрит на нее из восхищённого и нежного далека — она была будто сестра Ники — и от этой родной ему грации его сейчас отрывала жизнь!
— Скажи Максу, что я непременно приеду, — сказала Ника ей на прощанье, — только его дом и Коктебельская волшебная бухта могут мне немножко помочь…
Мэри не слышала. Она смотрела на Андрея Павловича. Он стоял на фоне окна в профиль. Её взгляд был потерян в этом окне, как теряется слух — в музыке. Но когда он подошел к ней проститься — в её глазах, умных и пристальных, слились эти её — и стихотворные и в жизни — tendresse et dedain[26].
Проводили Мэри. Был лунный вечер, долгий, потом сделалась лунная ночь. Ника ластилась допоздна об укладывании сына, но он давно уж привык засыпать сам, и уснул, наговорив ей полукошачьих вундеркиндовых нежностей. Дом был пуст. Все куда‑то ушли.
После Мэри она долго просидела за дневником, возобновлённым с начала её одиноких дней.
Но попалась страница дней после смерти Глеба, когда Андрей боролся с её горем, клялся её никогда не оставить, перебарывал в ней её неудавшийся поединок с судьбой за жизнь Глеба. Она прочла слова Андрея, услыхала его интонации. Она просто забыла Андрея того, настоящего, своего. Позабыла, какой он и как все это сталось, что она жила все это время в анестезии — и вот вдруг все, все вспомнила, все осознала!
Она стояла и слушала творившееся в ней сумасшествие, а уж ноги несли её куда‑то вперёд, бежать. Она бежала из двери прямо в розовую аллею, душную от запаха вянущих лепестков — заросли роз, перезрелых. Лунные лучи бушевали в деревьях, прыгали в ветре, теплом, высокие вершины, вся аллея качалась, в этом качании потопив луну. Она бежала через тени стволов, они качались упавшими под ноги деревьями — сейчас сорвешься в глубину! Она прыгала через лунную лестницу, одиночество вокруг нее бушевало каким‑то сирокко, ей мерещилось, что это не Отрадное, а хутор отца Глеба, она сейчас повернет налево к дому — и увидит его сестру Марусю (она не знала, что та умерла, как брат, в эпидемию сыпняка в избе, потому что отец не простил её за связь с семейным соседом и не пустил в родной дом, умерла, поручив трехлетнюю дочку жене своего любовника, — ничего не знала Ника — может быть, узнай она это, она вышла бы из своего горя, чтобы войти в соседнее — и стала бы этим сильна). Но в её одиночестве этой лунной безлюдной ночью ей казалось, что она совсем больше не может жить… И в этом беге ей было бредовое облегчение — она убегала от себя.