Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но еще покурили. Отыскали молодым Иванам ломы, плуг на просяном выковыривать.
— Не надо было бросать, — сказал Микуля.
Павлушка Гавриков провожал взглядом Иванов.
— Жди их теперь, — сказал. — Надо было мне ехать.
— Приказы не обсуждаются, — наставительно изрек Микуля и пошел отматывать полиэтиленовую пленку; Володя Смирнов за ним.
— Вы там не больно шикуйте, — сказал им вслед Иван Михайлович. — На окна оставьте. Пушкин вам их будет затыкать?..
Коля Дядин отправился в гримировку к топливному насосу, над которым колдовал уже третий день; своим ходом решил человек в мастерские ехать.
— Ладно, Михалыч, ты пока печкой займись, — сказал бригадир и подозвал Гавриковых. — Боронами займемся. Вот сюда их, к стене…
— Сеялки катать — зовите! — крикнул Иван Михайлович, поднимаясь в кинобудку с ведерком уголька.
На площадке перед дверью он остановился и посмотрел по сторонам. Далеко было видно с трехметровой высоты. Раньше Богодаровку, может быть, и с десяти метров нельзя было разом охватить, а теперь — пожалуйста.
Остовы саманных стен, самые высокие, тут были по пояс: и тот конец виден, где въезд, и этот, где калинник у колодца. На месте деревянной школы уцелели заросший фундамент из плиточника, подстриженные козами ветлы и среди них — памятник погибшим землякам. Два сварных куба, пирамидка сверху, а звезды уже не было. Безымянный, как триангуляционная вешка. А когда-то народ собирался, красили перед маем… К двадцать пятой годовщине, насколько помнил Иван Михайлович, варили эти памятники. А теперь в Лопуховке есть дорогой мемориал, на шести табличках попадаются и богодаровские фамилии, а погибших еще из двух разъехавшихся сел Лопуховского Совета заносить не стали — родных поблизости не оказалось.
Саманные остовы тут скоро сровняются с землей, но клуб, свиноферма, слитые из бетона, и железная вешка еще постоят… Всё пего вокруг от нерастаявшего в бурьянах, колеях и развалинах снега, всё брошено… Почему-то тянуло его каждый раз оглянуться на это запустение. О чем напоминало оно? От чего предостерегало?
Бригадир с Петром Гавриковым притащили борону и прислонили ее к стене клуба; Павлушка волочил свою сам. Микуля с Володей уже укутали пленкой двигатель на одном комбайне, но зачем-то влезли в кабину и застряли там. В дверях гримировки-мастерской Коля Дядин, сдвинув шапку на затылок, разглядывал на свету плунжер, не решаясь тронуть его блестящий бочок пальцем-рашпилем… Иван Михайлович подхватил ведерко и зашел в кинобудку. Вскоре из косо торчащей трубы повалил черный дым.
— Зимовка живет и действует! — крикнул Микуля, появившись на мостике комбайна.
— Ты давай бороны таскай! — услышал его Павлушка.
— Для этой операции у меня разряда не хватает! По штанге…
Через час уже возились с агрегатами сеялок и культиваторов, расставляя их поодаль друг от друга, чтобы перед весенним ремонтом можно было сдвинуть снег бульдозером. Колю Дядина позвали, а Иван Михайлович сам пришел. В общем, погрелись.
— Нет, их не дождешься, — уже с половины пятого стал ворчать Павлушка. — Мне надо было ехать…
Бригадир его будто не слышал.
Остатками пленки, которой увязывали комбайновые двигатели, обтянули две оконные рамы, Микуля лазил забивать чердачное окно. Наступали сумерки, приход которых ускорила густая наволочь, затянувшая небо. Пролетали уже редкие снежинки, мелкие, но неторопливые.
— Сыпанет, — предположил бригадир.
— Да они куда там заехали?! — не унимался Павлушка, но его продолжали не замечать.
— О, Михалыч электричество включил! — увидел Микуля свет в кинобудке. — На банкет по случаю завершения приглашает. Пошли?
Пошли. Коля Дядин с великим сожалением замкнул дверь гримировки на болт.
— Если б не сеялки катать, собрал бы уже, — пробормотал себе под нос и, оправдавшись таким образом, больше о насосе не вспоминал.
В кинобудке горели два керосиновых фонаря, потрескивала печка, малиново светились ее бока и плита, на которой шипел и злился полуведерный алюминиевый чайник. Можно было раздеться и так быстрее почувствовать всем телом напитавшее воздух тепло, пахнущее дымком и окалиной. Иван Михайлович поставил ведро с картошкой к печке, помыл руки и в большой кружке поднес воды, чтобы долить порядком выкипевший чайник. Капли, срываясь с посудины, падали на плиту, взрывались и убегали, не оставляя следов.
Бригадир достал расческу и причесался. Молодежь мыла руки в очередь.
— А этих друзей не слыхать? — спросил Иван Михайлович, раскладывая по раскаленной плите немытые, чтобы не очень подгорали, картофелины.
— Я говорил, мне надо ехать! — бренча умывальником, подал голос Павлушка.
— Когда ты говорил? — спросил бригадир, и больше вслух молодых Иванов не вспоминали.
Петя Гавриков взял с уступа электрический фонарь и подошел к окошечкам, три из которых были забиты доской, а на четвертом еще сохранялась заводская заслонка. Петя включил фонарь и посветил в зал, в темноту. Каким просторным казался он ему всякий раз. Петя представлял гулкие звуки музыки, грустные в общем-то, по крайней мере не разухабистые, а на скамейке у стены — девчат в зимних приталенных пальто с белыми пушистыми воротниками и в пуховых платках. Лопуховские щеголяют сегодня в вязаных шапках, похожих на завитушки кремовых пирожных, шуршат синтетикой стеганых балахонов, стучат подошвами и балдеют под «Таракан». Петя хотел бы выбирать из обутых в валенки и покрытых платочками… Привыкшие глаза различали уже драный задник на сцене, Петя опустил луч фонаря, и он уперся в ворох пшеницы; слабо заискрились не то залетевшие снежинки, не то морозный иней, отбросили тени спинки засыпанных зерном коек.
— Не студи, Петро, помещение, — сказал Иван Михайлович. — Нечего там смотреть…
О пшенице теперь тоже заговаривали редко, было известно, что часть все-таки выдадут им — и все.
Положив последние картофелины на плиту, Иван Михайлович тут же начал переворачивать на другой бок первые. Он раза два взглянул на сына, и Володя поднялся, чтобы ополоснуть кружки. Микуля поставил на край стола термосы с молоком, соль в консервной банке, подвигал коробку домино. Никто намека не понял, и он вздохнул: конечно, не время…
— Ты бы, товарищ Репин, своих охотников на привале сюда перевез, — сказал Микуля. — Или бы арбуз нарисовал. Ни грамма культуры, понимаешь, на культурном стане…
Коля Дядин глянул на свои руки, на бригадира, и продолжать Микуля не стал.
Что-то притихли они все в этот вечер. И работа — не работа нынче была, так, субботник какой-то… Но, может быть, потому и молчали, наговорившись за день. Работа — это ведь поврозь большей частью. Один на один с трактором, комбайном ли, один на один с полем или пашней, с неближней дорогой…
Оживились, когда Иван Михайлович разлил молоко по кружкам, нарезал хлеба и ссыпал в ведро пропеченные, частью и подгоревшие картофелины. Ведро он поставил рядом с собой, накрыл старым ватником и на стол подавал потом по семь картошин за раз, помня, что и «друзьям» надо оставить.
— Кто, теперь поверит, что бывали картофельные бунты, — сказал Володя Смирнов, прихлебывая молоко из кружки.
— А ты их видал? — строго спросил Иван Михайлович сына.
— Покорми тебя с месячишко одной картошкой, пожалуй, забунтуешь, — отозвался Микуля.
— Да сажать не хотели!
— Дед рассказывал, — подал голос бригадир. — Зеленые эти яблочки покушали — гадость! Скосили всю ботву, в яму закопали — нам не надо! Потом разобрались, что к чему…
— А что, правда, что ли, на одной каше раньше жили? — спросил Петя.
— Когда, раньше-то? — усмехнулся Иван Михайлович.
— А я картошку в любом виде уважаю, — сказал Коля Дядин; уголки губ и нос у него уже были черными, пальцы не чище, и кружку с молоком он брал щепотью за ручку, оттопыривая мизинец; ни соли, ни хлеба Коля не признавал, когда перед ним была вареная в мундире или печеная картошка — об этом он и хотел сказать.
Сразу же выяснилось, что Микуля любил арбузы, Петя Гавриков — домашнюю лапшу с курятиной, Володя Смирнов — вареные кукурузные початки; Иван Михайлович покосился на сына и промолчал. Он первым поднялся, смахнул в мусорное ведро кожурки и пошел мыть руки перед чаем. Все будто теперь только почувствовали, как славно пахнет из позвякивающего крышкой чайника дикой мятой и зверобоем.
И сели пить чай.
— Карпеича нет, он ведь еще шалфей где-то припрятал.
— А комочек сахару он не припрятал? — спросил Микуля.
Коля Дядин перестал прихлебывать, покопался в кармане и протянул ему карамельку в грязной обертке.
— Последняя, — сказал, чтобы быть правильно понятым; Микуля конфетку взял.
После чая отдыхали. Микуля послюнил палец и шоркнул Коле Дядину по носу.
- Том 1. Голый год. Повести. Рассказы - Борис Пильняк - Советская классическая проза
- Том 1. Голый год - Борис Пильняк - Советская классическая проза
- Залив Терпения (Повести) - Борис Бондаренко - Советская классическая проза
- После ночи — утро - Михаил Фёдорович Колягин - Советская классическая проза
- Морской Чорт - Владимир Курочкин - Советская классическая проза