всем — о подслушанном в Макдональдсе разговоре двух депутатов.
— Но откуда знают они? — не поверила мама.
— У них все по плану. А именно — разорить нас и обобрать. Но мы не позволим этого сделать, так ведь?
Она кивнула.
— Ну что, поработаешь пару месяцев на винзаводе?
Мама покраснела до кончиков ушей, как девочка на первом свидании. Слишком уж ей страшно уходить из поликлиники после двадцати лет-то, когда все понятно, знакомо и предсказуемо. И вдруг до меня дошло, что сейчас я могу ей приказать, и суггестия, скорее всего, сработает, потому что мама слабая. Так будет лучше для всех: и для семьи, и для меня, и для нее, но… Но это не будет ее выбором. Пусть он мне не нравится, но это ее воля…
«Точнее ее отсутствие, — прошелестел противный голосок. — Такие люди только и ждут, чтобы пришел сильный и решил за них. Давай, не тупи, дожимай! Ты уже приказал. Суггестия, возможно, уже сработала!»
Нет!
Я могу пристрелить урода в упор, если так будет нужно. Но никогда не лишу близкого свободы выбора. Мне нужны рядом помощники, а не марионетки.
— Нет! — вскинула голову она. — Не впутывай меня в это!
— На нет и суда нет, — это все, что я смог из себя выдавить. — Спасибо, ма, вкусный суп.
Она захлопала ресницами, не в силах объяснить мою реакцию. А что мне делать? Орать и доказывать? Нет. Что ж, другие пути найду, обходные.
Из ванной выбежала Наташка, посмотрела на меня, на маму.
— Ты что, плакала? Пашка, ты, что ли, довел?
— Ничего он не доводил, — встала на мою защиту мама.
Поначалу мне хотелось рвать и метать, потом сделалось обидно ну просто до слез, что она не хочет ни ради себя, ни ради нас палец об палец ударить.
Но память взрослого открыла то, к чему я пришел годам к сорока: люди только выглядят одинаковыми. Возможности их можно сравнить с птицами, нельзя требовать от других того же, чего и от себя. Есть пугливые пичуги, есть наглые голуби, чайки, которые могут сожрать голубя за неимением другой еды, кобчики, ястребы, орлы. Киви и страусы, вообще не умеющие летать. Пичуга никогда не сможет реять, размах крыльев не тот. Нельзя от нее хотеть того, для чего она не создана.
А я — кто? Уж точно не орел. И не преисполненный благородством альбатрос или лебедь. Скорее ворон — птица, способная выжить в любых условиях и не боящаяся ради своей семьи найти восходящий поток. Пусть он и над помойкой, в которую превращена наша страна, лебедь или альбатрос таким побрезгует.
Можно подумать, я для удовольствия по точкам бегал, унижался. Мог бы крабов целыми днями ловить. Ну а что? Валютчик кофе покупает, на еду и одежду будет хватать — зачем мне больше?
— Я выучила текст для театра! — похвасталась Наташка. — Хотите расскажу?
— Сейчас доем, мы займем зрительские места на диване, и ты выступишь, — предложил я.
Сестра встала в позу, побледнела.
— Прямо так?
— Ага. Там ты тоже перед зрителями будешь выступать. Вот и привыкай.
Она раздула ноздри, но возражать не стала. Уселась в свое кресло, где теперь спал дед…
— Кстати, а где дед? — спросил я.
Ответила мама:
— Поехал в больницу к Роме, потом собирался к старым знакомым зайти, на вашей тренировке в семь обещал быть.
Я зачерпнул последнюю ложку бульона, съел вкусную фрикадельку, оставленную на потом, и сказал Наташке:
— Все, готов. Идем. А то голодный зритель — злой зритель.
Мама посмотрела с благодарностью — за то, что не стал продолжать страшную тему и заставлять ее что-то менять.
Мы уселись на диване. Борис оторвался от рисования и пополнил ряды зрителей, зааплодировал, но я его остановил — Наташка может посчитать, что над ней издеваются.
Сестра вприпрыжку вышла в середину комнаты и проговорила радостно:
— Тринадцатое октября. Наконец-то и на моей улице праздник! — Она изобразила таинственную улыбку и закрыла глаза, потом распахнула их, вытянула шею, словно кого-то разглядывала внизу и вдалеке. — Гляжу и не верю своим глазам. Перед моими окнами взад и вперед ходит высокий, статный брюнет с глубокими черными глазами. — Она закатила глаза, улыбнулась своим мыслям: — Усы — прелесть! Ходит уже пятый день, от раннего утра до поздней ночи, и всё на наши окна смотрит.
Сестра сделала строгое лицо и отвернулась, краем глаза продолжая наблюдать за воображаемым брюнетом.
— Делаю вид, что не обращаю внимания.
Она сделала паузу и объявила:
— Пятнадцатое. Сегодня с самого утра проливной дождь, а он, бедняжка, ходит. — Манера повествования стала задумчиво-лирической. — В награду сделала ему глазки и послала воздушный поцелуй. Ответил обворожительной улыбкой. Кто он? Сестра Варя говорит, что он в нее влюблен и что ради нее мокнет на дожде. Как она неразвита! Ну, может ли брюнет любить брюнетку? Мама велела нам получше одеваться и сидеть у окон.
Наташка изменила голос, мимику и проговорила строго:
— «Может быть, он жулик какой-нибудь, а может быть, и порядочный господин», — сказала она. Жулик… Глупы вы, мамаша!
Дальше пошел убедительный рассказ о том, как они с Варей соперничали за внимание брюнета — я аж проникся и заслушался, и Боря рот разинул, а на мамином лице было такое удивление, словно она видела свою дочь впервые. Во мне же играло детское злорадство: «Вот, посмотри, какой талант она закапывает! Не быть ласточке воробышком, ей вообще на землю нельзя — может больше не взлететь. И меня с Борькой — в ментовку, ага».
Настроение Наташки резко переменилось, она скривилась, топнула.
— Гадина! — еще раз топнула. — Мерзость! Оказывается, что он все эти двенадцать дней выслеживал брата Сережу, который растратил чьи-то деньги и скрылся. — Она перевела дыхание и проговорила с презрением: — Сегодня он написал на воротах: «Я свободен и могу». Скотина… Показала ему язык.
Наташка отвернулась, скрестив руки на груди, покосилась на нас. Мы, не сговариваясь, зааплодировали. Я сказал:
— Я, конечно, мало разбираюсь в актерском ремесле, но это было убедительно. А вам как? Мой вердикт: принять Наталью Мартынову в ГИТИС!
— Хорошо, — кивнула мама.
— И мне понравилось, — сказал Борис, сел за стол, со злостью скомкал лист и запустил в угол, как мяч, а потом стал его пинать, приговаривая:
—