Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы же знаете, я не пью, – сказал Граков чуть напуганно.
– …Я не пью, ergo bibamus! – завершил Мезерницкий и действительно ещё разлил по одной.
– Милый ты мой, дай же ты ребёнку отдышаться, как с цепи сорвался! – не удержался тут владычка Иоанн.
– Да! – осушив третью, воскликнул Мезерницкий. – Именно!..С цепи сорвался, ergo bibamus!
Все захохотали, и владычка тоже тихо засмеялся, прикрывая глаза рукой.
– Так решительно не получится разговаривать, – пожаловался со слезой в лукавом голосе Василий Петрович и, естественно, тут же попался на крючок.
– …Решительно не получится разговаривать, ergo bibamus!
Пришлось пить ещё одну.
Все застыли, как дети в игре, переглядываясь и сдерживая смех; у Артёма внутри неожиданно стало сладко-сладко: и Эйхманис, и красноармеец Петро, и тюк с одеждой, и десятник Сорокин с потными подмышками, и эта сука ушли сначала далеко-далеко, а потом всё та же сука, перевернувшись в мягком и чарующем воздухе, вернулась обратно, и он неожиданно почувствовал её запах, и её дыхание, и её обветренные губы…
Остальные между тем пытались найти хоть какое-то слово, которое не способно было бы привести к немедленному употреблению радужного алкоголя.
Мезерницкий, то ли сурово, то ли смешливо, осматривал гостей, как бы пребывая в засаде, но одновременно нарезая шарлотку. Ногти у него на этот раз, заметил Артём с удовлетворением, были чистые и стриженые.
“Именины же!” – пояснил он себе.
Владычка Иоанн, кажется, готов был прочесть молитву перед принятием совместного ужина, но, видимо, всерьёз опасался немедленно услышать про ergo bibamus.
– Как я вас, – строго, но с иронической, всех расслабившей модуляцией в голосе сказал Мезерницкий. – Говорить, однако, можно о чём угодно! Просто результат любого спора предопределён!
И все разом, будто желая вдосталь наобщаться, пока их не поймали за рукав, заговорили.
* * *– …Я был в Крыму: ещё дамы, ещё эполеты, но ничего этого уже нет, эта жизнь умерла!.. Есть мёртвые города – где уже никто не живёт и лишь руины. А это был мёртвый город с живыми людьми! – говорил Мезерницкий, который как-то странно пьянел: как будто его обволакивало тёплое, чуть туманное облако – оно глушило любые звуки, и каждое слово давалось ему с некоторым трудом. – Грустно? Грустно! Но отчего же нам не грустить сейчас – всего этого тоже скоро не будет.
– Чего? – не понял Шлабуковский.
– Всего, – и Мезерницкий развёл руками. – Рот, баланов, леопардов, десятников, Эйхманиса… ничего! Вы не понимаете, что мы из одного мифа тут же перебрались в другой? Троя, Карфаген, Спарта… Куликовское поле, Бородино, Бастилия… Крым, Соловки. Понимаете?
– Я не хочу в миф, – сказал Шлабуковский. – Я хочу в кроватку с шишечками. И рисованными амурами в голове. И чтоб я в пижаме… Тем более я не вижу никакой разницы между Крымом и Соловками. По-моему, Крым в момент прорыва туда большевиков и махновцев оторвало от большой суши, какое-то время носило по морям и вот прибило сюда. Публика примерно та же самая, только она забыла уплыть вовремя в Турцию.
– Вы, Шлабуковский, анархист и мещанин в одном лице, – сказал Мезерницкий. – Хотя, с другой стороны, кем ещё нужно быть, чтоб пойти в артисты.
Граков рылся в книжках на полочке.
Василий Петрович сидел за столом и задумчиво жевал – что-то не более травинки величиной.
Артём забрался с ногами на лежанку Мезерницкого, сняв сапоги, в которых было чересчур жарко, и внимал одновременно и Шлабуковскому, и владычке Иоанну, который только что всё-таки пригубил рюмку чего-то лилового.
– Церковь – человечество Христово, а ты вне церкви, ты сирота, – тихо говорил владычка Иоанн. – Верующий в Христа и живущий во Христе – богочеловек. А ты просто человек, тебе трудно.
Артём слушал владычку, и ему казалось, что голова его очищается, как луковица – слой за слоем… и сначала было легко, всё легче и легче, как будто он научился дышать всем существом сразу, и всё вокруг стало прозрачнее… но одновременно нарастала тревога: что там, внутри у него, в самой сердцевине – что?
Вот ещё одно слово владычки, для которого Артём был как на ладони – и вот ещё одно, и вот ещё третье, – а вдруг сейчас последний лепесток отделят – а там извивается червь? Червь!
Будто бы беду отвели – так чувствовал Артём, – когда Мезерницкий, похоже, умевший, невзирая на своё облако, одновременно и говорить, и слушать, вдруг оставил свою тему и перебил владычку:
– А я вот иногда думаю, отец Иоанн: какое христианство после такого ужаса?
Владычка Иоанн чуть устало, но очень миролюбиво посмотрел на Мезерницкого. Глаза у владычки были совсем засыпающие: умаялся, бедный.
– А первохристиане что? – спросил он негромко, но таким тоном, словно первохристиане только что были где-то здесь. – Их рвали львы. А Христа что? Его прибили гвоздями! А он – сын Бога! Бог отдал сына.
– Вся Россия друг друга прибивала гвоздями, – сказал Мезерницкий. – Она теперь не хочет в Бога верить. Пусть Бог верит в неё, его очередь.
Владычка через силу улыбался, словно смотрел на свое чадо – которое расшалилось, но сейчас успокоится.
– А Он верит, он верит, – согласился владычка. – Его очередь – всегда, Он и не выходит из очереди. Сказано: любяй душу свою – погубит ю, а ненавидяй душу свою – обрящет ю. Россия свою душу возненавидела, чтоб обрести.
– А она обретает, – вдруг взял на тон, а то и на два выше Мезерницкий. – Обретает! – даже Граков обернулся на этот голос, а Василий Петрович перестал жевать травинку.
Мезерницкий сделал такое движение двумя руками, словно разорвал это самое невидимое облако и вылез наконец наружу, вспотевший и замученный.
– Батюшка у нас книг не читает. В России попы вообще книжность не очень любят, поскольку она претендует на то место, что уже занято ими… на место, откуда проповедуют, – сказал Мезерницкий очень чётко, Василий Петрович на слове “попы” поднял посуровевшие глаза и всё-таки смолчал. – Но тем не менее Россия уже сто лет живёт на две веры. Одни – в молитвах, другие – окормляются Пушкиным и Толстым. Граков, что там у тебя? Толстой или Пушкин? Тургенев? И Тургенев хорошо! Потому что беспристрастное прочтение русской литературы, написанной, между прочим, как правило, дворянством, подарит нам одно, но очень твёрдое знание: “Мужик – он тоже человек!” Самое главное слово здесь какое? Нет, не “человек”! Самое главное слово здесь – “тоже”! Русский писатель – дворянин, аристократ, гений – вошёл в русский мир, как входят в зверинец! И сердце его заплакало. Вот эти – в грязи, в мерзости, в скотстве – они же почти как мы. То есть: почти как люди! Смотрите, крестьянка – она почти как барышня! Смотрите, мужик умеет разговаривать, и однажды сказал неглупую вещь – на том же примерно уровне, что и мой шестилетний племянник! Смотрите, а эти крестьянские дети – они же почти такие же красивые и весёлые, как мои борзые!.. Вы читали сказки и рассказы, которые Лев Толстой сочинял для этого… как его?.. для народа? Если бы самому Толстому в детстве читали такие сказки – из него даже Надсон не вырос бы!
– Вы к чему ведёте? – спросил Василий Петрович несколько озадаченно.
– А вы подождите, Василий Петрович, – ответил Мезерницкий. – Ergo bibamus нас всё равно ждёт, оно неизбежно. Пока же – о Толстом, и то в качестве примера. Можно Толстого сменить на Чехова – Граков, поставьте книгу на место, хватит её жать, – такая же история. Чехов – он вообще никого не любит; но всех он не любит, как людей, а мужик у него – это сорт говорящих и опасных овощей… это что-то вроде ожившего и злого дерева, которое может нагнать и зацарапать. Наши мужики ходят по страницам нашей литературы – как индейцы у Фенимора Купера, только хуже индейцев. Потому что у индейцев есть гордость и честь – а у русского мужика её нет никогда. Только – в лучшем случае – смекалка… А чести нет, потому что у него в любую минуту могут упасть порты – какая тут честь.
– И всё-таки? – спросил Василий Петрович, которому монолог Мезерницкого с самого начала не нравился.
– Большевики дают веру народу, что он велик! – сказал Мезерницкий, явно сократив себя – слов у него в запасе было гораздо больше. – И народ верит им. Большевики сказали ему, что он не “тоже человек”, а только он и есть человек. И вы хотите, чтоб он этому не поверил? Беда большевиков только в одном: народ дик. Может, он не просто человек, а больше, чем человек – только он всё равно дикий. По нашей, конечно же, вине – но это уже не важно. Что делать большевикам? Понятно что – не падать духом, но сказать мужику: мы сейчас вылепим из тебя то, что надо, выкуем. Мужик, естественно, не хочет, чтоб из него ковали. Его, понимаете ли, секли без малого тысячу лет, а теперь решили розгу заменить на молот – шутка ли. Однако уже поздно. Сам согласился.
– Мы-то здесь при чём, голубчик? – спросил Василий Петрович.
- Шер аминь - Захар Прилепин - Русская современная проза
- Приличные люди. Небольшой роман - Лидия Гончарова - Русская современная проза
- Zевс - Игорь Савельев - Русская современная проза