петлистой, что всякий раз врезался в мокрые после дождя кусты и ловил подаренный Ваничкину чепрак.
В голове, как на граммофонном диске, крутилось все невзначай брошенное за обедом. Искаженные неоднократным повторением, лишенные той логики, которая присутствовала за столом, слова эти настораживали комиссара. В особенности те из них, что принадлежали пану Леону.
«Вот, к примеру, как понимать «ушла в революцию моя благоверная» или «без Яна я бы пропал»? Почему «пропал»? И почему без этих картин господин ротмистр, видите ли, «с ума бы сошел»? А шпаги господина Жакоба?.. А Янина из-под Кракова?.. А голубятня, в конце концов?.. Кстати, почему она у них на «самом высоком» холме стоит, рядом с за́мком?
«И я тоже большой молодец, – пригвоздил себя комиссар, – ясновельможный меня за красного попа принял, а я с ним мило объяснялся. И Федька на два фронта отличился. Мелкий человечишка, эскадронный Ваничкин!.. Как быстро замиряться полез, губы жирные хмельные подставлять. Того гляди, напишет в РВС фронта или Республики, с него станется».
Все эти беспокойные мысли, по сути дела вращавшиеся вокруг одного и того же, привели комиссара к единственной заключительной, как бы все разом разрешающей, – «даже своим верить нельзя». И простая эта мысль засела поперек всего, нагоняя на Ефимыча такую смертную тоску, что он впервые за много времени решил написать сегодня же ночью письмо родным в Самару.
Он хотел бы написать еще отдельное письмо отцу – не то чтобы покаянное, но… на такое письмо Ефим вряд ли бы решился. Во-первых, не сочинить ему верных слов, во-вторых, он совсем не был уверен, что отец прочтет это письмо, а не порвет его с ходу на глазах у матери.
«Вот поэтому, – Ефим Ефимович опять поправил потник на плече, – напишу-ка я письмо разом всем: и матери, и сестрицам, и братцу Ёське, но так, чтобы там непременно и для отца слова нужные нашлись. И чтобы понял он – к нему мое главное обращение».
Вот и охотничий домик. Ну наконец! Свет в окошках не горит. «Темна хата, холодна». Значит, Тихон гуляет. Нет, вроде как в одном окошке уголок золотится.
Где находится «входная свеча», комиссар знал: за дверью на полке слева в стакане. Дверь знакомо просипела, комиссар запустил в темноту руку и… влез в паутину. Вспомнил слова братца Ёськи касательно темноты, наполненной невидимой для обычного глаза жизнью. Сказал себе: «Тьфу ты!..» и попробовал сбросить ее. «Ага, как же!..» И тут заметил на половой доске теплую тихую полоску света, которую тут же захотелось перешагнуть.
Решительно войдя в комнату, комиссар обнаружил Нюру на скамье подле тихо мерцавшей керосиновой лампы.
– О!.. Вот так история. Ждешь кого или прячешься? – Ефимыч с облегчением сбросил на пол ковровый чепрак.
Не сказав слова в ответ, Нюра стянула с головы крестьянский платок, точно знак кому-то подала. Может, себе. Может, тому, кто выше. Русые волосы упали, заструились подсвеченным шелком ниже плеч. Анна Евдокимовна встала, посмотрела на комиссара недовольным тяжелым взглядом, взяла керосиновую лампу и направилась в комнатку, выделенную комиссару. И так она устало и обреченно развернулась, так пошла с лампой в руках, что у комиссара сердце поднялось и перехватило в горле, будто он в конной атаке под горку летел.
С трудом выправив дыхание, Ефимыч пошел за Нюрой в комнатку, где у стены, прямо напротив двери, стояла кровать. Узкая, скрипучая, продавленная посередке.
Нюрочка стояла спиной к комиссару, лицом к лампе. Посмотрела на него, отражающегося в черном маленьком окошке, поделенном крестом. И он тоже увидел ее лицо в том же самом окошке. Увидел растерянный, тревожный взгляд, будто она спрашивала у самой себя, все ли правильно делает. А когда заметила, что он видит ее лицо так же хорошо, как и она его, Анна Евдокимовна задернула занавеску, установила лампу на тумбочку рядом с большим красным яблоком. Покрутила колесико минут на пять назад. Еще минуты на две, когда еще все можно было решить иначе… И когда стало почти совсем темно и безвыходно, сказала:
– Решила я так комиссар, а коли решила, ходу обратного нет. Сама за все отвечу. – Сбросила верхнюю юбку, нижнюю…
Ефимычу многое хотелось сказать в ответ утешительного, ласкового, надежного, но слова почему-то не шли, только одно биение в висках на всю комнатку.
Так и не выдавив из себя ничего полезного и утешительного для Анны Евдокимовны, комиссар подошел и пал перед нею на колени.
Анна Евдокимовна закрыла лицо руками и сказала что-то тихое и воздушное себе в пальцы. И в этом ее неразличимом шепоте оказалось столько всего, что, отбросив сомнения в сторону, комиссар принялся осторожно стягивать с Нюрочки нагретые ее телом панталоны («Пуговка сбоку… Здесь я сама…») и осыпать короткими жаркими поцелуями живот. Ниже и ниже… И взгляд от белого, завоеванного уже, метнулся к темному. И оборвалось все внутри, и накрыло жаром…
«Может, это и есть – вечность?» – спросил себя комиссар.
– Ты дверь бы, комиссар, закрыл, а то залетит ординарец… – а сама глаза открыть не смеет, держит голову комиссара, прижимает к себе. По волосам его нежно гладит. На лице та же болезнь и тот же жар.
– …Он сюда не вхож, – долетело до нее снизу вместе с воздушной волной, коснувшейся низа живота.
Комиссар встал с колен. Пошел, поднял с полу чепрак, принес и снова бросил его на пол. Раскатал ногою, будто всегда так делал, будто не впервой ему было, после чего только закрыл дверь на щеколду.
Те пару минут, что он на Нюру не смотрел, а совершал все эти действия, но при этом чувствовал ее взгляд на себе, оказались для него спасительными: комиссар нашел себя, понял, как ему быть: «Как все мужики!..»
Но тут Нюра затушила лампу. Что-то упало и покатилось предположительно в сторону чепрака. «Яблоко…» – подумал комиссар.
А потом он лежал на матрасе, который, в свою очередь, лежал на чепраке, вслушивался в Нюрины плескания в углу, перекрытом занавесью, и говорил себе: «Ну вот!..» И от многократного повторения этих слов становился легче. Вот только колени горели, из-за того что матрас съехал, а сменить положение ни ей, ни ему в пылу не удавалось. «Теперь уж точно Ваничкин чепрака не увидит, мой он стал, чепрак его».
А потом прибежала Нюра в комиссаровой куртке на голое тело, пахнущая мылом от господина Ралле. И оттого, что Нюра в его гатчинской куртке и пахнет так же, как и он, голова у комиссара снова пошла кругом.
Казалось, все, чего он хотел, к чему шел,