Ну что, так и напишем: дескать, я памятник себе воздвиг нерукотворный?.. Нет, в этом жанре и в этом ритме делать уже нечего: если всерьез становиться в пушкинскую позу – получится пародия. И потом Маяковский уже переиначил классический сюжет, Пушкина увел с пьедестала на прогулку, а свой будущий монумент обещал взорвать динамитом. Очень эффектно, но слишком уж Владим Владимыч на «я» нажимает. Высоцкому сподручнее говорить о себе так, чтобы «я» означало не одну персону, а поэта вообще. Точные приметы: рост, вес, размер талии не важны…
Я при жизни был рослым и стройным,Не боялся ни слова, ни пулиИ в привычные рамки не лез, –Но с тех пор, как считаюсь покойным,Охромили меня и согнули,К пьедесталу прибив ахиллес.
Всем ли понятно, что «ахиллес» – это ахиллесово сухожилие, как его сокращенно называют спортсмены? Нечем, однако, заменить это сильное, нестандартное слово, вошедшее в строку и в строфу намертво. Оно дальше развернется сюжетно, станет «ахиллесовой пятой» героя, поскольку речь пойдет об уязвимости бессмертия. Любой памятник – не такой, это всегда искаженная копия, это тюрьма для живой души. Что там чувствует она, душа поэта?
Не стряхнуть мне гранитного мясаИ не вытащить из постаментаАхиллесову эту пяту,И железные ребра каркасаМертво схвачены слоем цемента, –Только судороги по хребту.
Судорога действительно прошла по телу – и сюжет двинулся. Что там всегда происходит? Первым делом снимают посмертную маску – так было с Пушкиным, Блоком, Маяковским. Маяковское «живее всех живых» вспомнилось и напросилось на переделку:
… И считал я, что мне не грозилоОказаться всех мертвых мертвей…
Когда-то в школе, на скучном уроке, они с приятелем забавлялись рисованием будущих памятников себе. Он тогда изобразил себя на коне, в генеральской фуражке, а на постаменте старинной вязью начертал: «Владимиру Высоцкому – благодарная Россия» – с памятника Минину и Пожарскому, кажется, списал. А теперь пришло время вполне серьезно обрисовать событие, которое неизбежно произойдет через сколько-то лет. Народу будет много, песни на полную громкость включат. Скорбные лица таганских коллег, речи высокопоставленных товарищей. Все предсказуемо до деталей:
А потом, по прошествии года, –Как венец моего исправленья –Крепко сбитый литой монументПри огромном скопленье народаОткрывали под бодрое пенье –Под мое, – с намагниченных лент.Саван сдернули – как я обужен, –Нате смерьте! Неужели такой я вам нуженПосле смерти?!
В данном случае финал не был припасен заранее, и последней строчки он в уме не держал. Затеянная метаморфоза сама стала развиваться до конца. Статуя командора промелькнула черновой ассоциацией – оперная банальность, в нашем случае герой не с постамента спускается, а из монумента выходит наружу:
И шарахнулись толпы в проулки,Когда вырвал я ногу со стономИ осыпались камни с меня.Накренился я – гол, безобразен, –Но и падая – вылез из кожи,Дотянулся железной клюкой, –И, когда уже грохнулся наземь,Из разодранных рупоров все жеПрохрипел я похоже: «Живой!»
Ну вот, справились мы и со смертью, и с бессмертной славой… Всё можно вообразить, пережить и обозначить словами. Прочитал вслух сам себе, ровным и спокойным голосом. Это стихи. И мелодия к ним даже не нужна – разве что вспомогательная, в качестве фона. Со временем еще прояснится, нужна ли последняя строфа («Не сумел я как было угодно – //Шито-крыто, – //Я, напротив, ушел всенародно – //Из гранита!»). Может быть, стоит остановиться там, где сказано: «живой!» – очень подходит этот эпитет в качестве самого последнего слова…
Высоцкий – поэт, и в этом он уверился в самом себе, мучаясь без воздуха в своем будущем гранитном или бронзовом монументе. И не нужно ему теперь никаких чужих подтверждений и одобрений.
Насчет театра наступила полная ясность. Он из него уходит – в душе, заключает такой тайный договор с самим собой. То есть играть он будет – сколько хватит терпения у него и у Таганки. И играть честно, по-другому просто не получится, на ослабленном нерве, с прохладцей ничего делать ему пока не удавалось. Но сердце совершило выбор между двумя страстями: слово теперь важнее игры, поэт стоит впереди актера:
Я из дела ушел, из такого хорошего дела!Ничего не унес – отвалился в чем мать родила, –Не затем, что приспичило мне, – просто время приспело,Из-за синей горы понагнало другие дела.
«Синяя гора» явно из чужих стихов пришла. Конечно, это Булат скакал на своем коне – «вдоль красной реки, моя радость, вдоль красной реки, до синей горы, моя радость, до синей горы»… Если эта гора – символ поэзии, к которой мы стремимся и которая нас к себе призывает, – то не грех и повторить. Нужны новые синонимы для заезженных уже вусмерть Парнаса и Пегаса.
С высоты синей горы, с высоты Божьего лика, глядящего на тебя из запыленной иконы, все внутритеатральные драмы и конфликты видятся уже спокойно, без раздражения:
А внизу говорят – от добра ли, от зла ли, не знаю:«Хорошо, что ушел, – без него стало дело верней!»Паутину в углу с образов я ногтями сдираю,Тороплюсь – потому что за домом седлают коней.
Кони эти – известно какие, могут понести «к последнему приюту». И тогда слова «я из дела ушел» приобретут дополнительное, хотя и нежелательное значение. Но игра со смертью – составная часть профессии, а после того, как черта честно подведена, наше «личное дело» передается в небесную канцелярию, и, как говорится, «ждите ответа». А пока – поживем.
Своя заграница
Чем отправляться «в мир иной», может быть, лучше попробуем посетить иной мир, иные страны? За границей Высоцкий не бывал со времен своей детской Германии. В последующие годы он, как и большинство советских граждан, старался не думать о том, что может оказаться недоступным. Размечтаешься, разинешь рот на зарубежный каравай – а тебя огорошат тем, что ты – «невыездной». Такого прилагательного нет в словарях, но в устной речи ответственных товарищей оно имеется. В творчестве же Высоцкого нервная и болезненная тема дальних странствий нашла отражение еще в шестьдесят пятом году, когда он сочинил песню «для выезжающих за границу и возвратившихся оттуда»:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});