Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Мне не нравится, когда мои тексты воспринимают как „слово с той стороны”, — заканчивал Садулаев повесть прямым обращением к читателю. — <…> Потому что нет „той стороны”. У нас одна сторона, общая… Здесь есть концептуальное непонимание, смещение позиций. Вернее, конструирование несуществующей контрпозиции: „чеченцы и русские, они и мы, свои и чужие”. Постарайтесь читать повесть, убрав установку, что это „они” пишут о „нас”. Поймите, что это „мы” пишем о „себе”».
Очень политкорректно. Но совершенно не вяжется с содержанием повести. Контрпозицию все-таки конструирует писатель, а не читатель. И победой Садулаева как писателя является именно то, что читатель проникается сочувствием и состраданием к жителям далекого и дотоле чуждого Шали, застигнутым войной в их собственных домах. А победой Бабченко как писателя является сочувствие, испытываемое читателем к русским солдатам, брошенным распоряжением начальства в нелепую войну. Они еще ничего не совершили на этой земле, но уже предупреждены о возможной участи жестом «мирных» жителей (перерезанное горло).
Однако почти одновременно с публикацией в «Знамени» выходит в «Континенте» другая повесть Садулаева, «Когда проснулись танки», в которой действительно снята оппозиция «они» и «мы», «русские» и «чеченцы». Два друга. Оба русские по матери и чеченцы по отцу. Оба родились в Шали. Тщательно подчеркивается, что это не просто дружба, — в ход идет миф о близнецах и даже миф об андрогинах. «Мы вдвоем были тем самым андрогином, мифическим существом, цельным и совершенным, которое боги разделили на две части из зависти и из ревности...» Повествование ведется то от лица одного героя, то от лица другого. Один из них остается в Шали. Другой уезжает в Россию. Один становится боевиком. Другой — омоновцем. Они встречаются в бою, оба с автоматами в руках. Смотрят друг на друга: «Мы вспомнили все, и даже главное, что мы всегда были одним целым». Но кто же все-таки выстрелил? А вот это и неизвестно. «Тот из нас, кто выстрелил первым, написал эту повесть». И убил часть самого себя. Автора есть за что упрекнуть: в повести нет того очарования, что в «Ласточках», эмоциональный накал искусственно подогрет, слишком отчетливо видна конструкция. Но повесть чрезвычайно интересна тем, что в ней появляется мотив двойничества, который потом сделается почти постоянным.
Несмотря на выраженное желание, чтобы его тексты не воспринимались как «слово с той стороны», свою первую книгу Герман Садулаев называет «Я — чеченец!» («Ультра. Культура», 2006). Название отчетливо провокативное — во вкусе Ильи Кормильцева, любителя всего радикального — левого и правого, национального и интернационального. Если взглянуть на содержание, название неточное. Но в смысле раскрутки писателя чрезвычайно удачное. В романе «Шалинский рейд» герой, поступающий в Петербургский университет, набрав проходной балл, рассчитывает использовать еще и национальную квоту «на прием абитуриентов с окраин страны».
В нашей литературе и премиальной системе тоже действуют квоты: на место классика, новатора, эстета, социального писателя, интеллектуала, левого радикала, наивного провинциала, молодого бунтаря. Квота «чеченец» никем не была востребована. И слово это стало не столько обозначением национальности, сколько брендом, которому должен был соответствовать Садулаев, что он и делал не без иронии, позируя, например, перед фотографом в трэшевой майке с оскалившимся волком. Ну а уж под эту маечку так и просится заглавие «Волк в овчарне» — так называется статья Сергея Белякова в «Частном корреспонденте» (10.07.2009), где Садулаев сравнивается с Прохановым как националист с националистом — чеченский с русским.
Правда, заняв эту нишу, Садулаев тут же обнаружил, что для него она тесна, и принялся подсмеиваться над критикой, обрадованно пришпилившей его в свободную клеточку, как жука в энтомологической коллекции. В забавном рассказе «Partyzanы & Полицаи» («Дружба народов», 2009, № 7), выполненном в стёбной стилистике капустника, где пародируются споры вокруг романа Захара Прилепина «Санькя», инспирированные статьей Петра Авена, персонаж по имени Прохор Залепин живо убеждает жителей деревни Спорово, что «власть должна быть своя, народная», и на его сторону переходят «беженцы, и среди них самый шумный — Франц Балалаев (который говорил о себе, что он — чеченец, но это вряд ли)». (К тому времени чеченская пресса, обиженная неканоническим образом чеченца, возникающим в прозе Садулаева, уже высказала это «вряд ли».)
Романы «Таблетка», «АD» [1] ничего общего не имели с чеченским опытом автора и психологической травмой чеченской войны. Абсурд офисных будней, доходящий до фантасмагории, торговая корпорация как секта сатанистов, предсказуемая и часто остроумная критика «общества потребления» и идеологии элит (людоедской, дьявольской и — вот не угодно ли — даже гермафродитской). Предсказуемая — потому что как же обойдется без нее Садулаев, старательно продвигающий свои левые взгляды в публицистике, которая порой пугает; как, например, совет элитам, высказанный в связи с той же статьей Авена, помнить, что время от времени наступают времена, когда «наматывают кишки на шеи эффективным менеджерам вместо галстуков, и пьяные матросы насилуют их жён и содержанок, и серое быдло, солдаты, поднимают на штыки талантливых банкиров и их редакторов». Совет (или угроза), плохо согласующийся с декларацией о необходимости «уменьшать страдания людей».
Но писатель Садулаев, к счастью, глубже и интереснее Садулаева — левого идеолога и публициста, тоскующего по СССР. Меня же здесь интересует не идеология, а художественные тексты. (Боюсь, что повторяю основное положение нелюбимой мной реальной критики.)
И в частности, одна особенность, связывающая насквозь петербургскую (критики почему-то назвали ее офисной) зрелую прозу Садулаева с чеченской темой. Это — феномен двойничества.
Когда-то Фрейд написал работу «Достоевский и отцеубийство», задав целое направление в исследовании Достоевского. Если бы я придерживалась этого направления, то я бы предположила, что истоки двойничества героев Садулаева лежат в проблеме его национальной самоидентификации, в той психотравме, которую получает полурусский-получеченец сначала в родовом обществе, третирующем его как русского, а потом в городской среде, страдающей античеченским синдромом. Если следовать Фрейду, «в двойника инкорпорируются… все неисполненные возможности судьбы, за которые фантазия все еще склонна держаться, и все устремления Я, которые не могли быть осуществлены вследствие неблагоприятных внешних обстоятельств»…
Я, однако, не слишком большой поклонник психоанализа и потому просто отмечу, что проблема национальной самоидентификации настойчиво возникает в самых разных текстах писателя, как художественных, так и публицистических.
В рассказе «Оставайтесь на батареях» (боюсь, не самом удачном) политик, русский националист, взывает к национальному чувству редактора оппозиционной газеты и получает ответ: «Нет, Гоша. Мой национализм мне отбили еще в детстве вместе с почками. Когда в одном городе меня мордовали за то, что мать звала меня Ваней, а в другом — за то, что отец называл Анваром. В конце концов я пошел в секцию бокса. Теперь вот могу мочиться на два фронта и защищать оба своих имени». «В Чечне мне приходилось отстаивать честь русских, а здесь — честь чеченцев», — повторяет писатель в своих интервью.
Если и в самом деле предположить, что здесь истоки двойничества, то через этот психоаналитический код может быть пропущен и роман «Таблетка», сознание героя которого, офисного служащего, расщепляется, и его двойник перемещается в Хазарию, и повесть «Пурга, или Миф о конце света», герой которого перевоплощается в князя Кропоткина, и роман «АD», где автор снова обращается к мифу об андрогинах (оборачивающемуся, правда, своей дьявольской стороной, нашествием из преисподней гермафродитов, тщащихся подчинить себе мир), где герои рассуждают о русском двуединстве, а героиню подменяет ее зловещий двойник.
Тема двойничества присутствует и в последнем романе, «Шалинский рейд» («Знамя», 2010, № 1, 2). Скажу сразу: роман мне кажется значительным явлением литературы, потому-то его и интересно анализировать. Вещи плоские и однозначные литературному анализу просто не подлежат, и рассуждать о них нечего.
Возвращение Садулаева к чеченской теме неожиданным не выглядит. «Мы напишем, правда. Может, даже я напишу: настоящие сюжетные романы и повести. В них будут герой и героиня, завязка, интрига, неожиданное развитие сюжета, второстепенные персонажи, развязка, вся композиция. Я напишу», — обещает герой-повествователь давней повести, давая себе время успокоиться, потому что то, что он пишет сейчас, — не литература, это «из горла, пронзенного стрелой», бьет фонтаном кровь. Не будем зацикливаться на банальном образе и излишнем пафосе — бывают ситуации, когда они простительны.
- Свобода и любовь. Эстонские вариации - Рээт Куду - Современная проза
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза
- Встречи на ветру - Николай Беспалов - Современная проза
- Хи-хи-и! - Юрий Винничук - Современная проза
- Казюкас - Эргали Гер - Современная проза