возгласы тетки Ульяны (негоже начальнику конторы вцепляться в волосья дворничихе), он попытался, подражая Ермакову, завершить дело шуткой:
— Ох и широки же у тебя рамки, Ульяна Анисимовна! Да и сама ты, смотрю, расползлась вширь, хоть опалубку делай.
Тетка Ульяна подалась всем своим могучим телом вперед, точно собираясь кинуться на Чумакова:
— Помру — тогда будешь опалубку делать, пройда! Из тесин, которые у тебя повсюду пораскиданы. А пока жива… Ты, вижу, и Тихону готов уж опалубку сотворить, и Тоньке. И осиновый кол на могилку!.. Никто тебя, водяного, не боится!
Полемический пыл тетки Ульяны доставлял Акопяну истинное наслаждение, и все же он вынужден был вмешаться, утихомирить ее.
Чумаков ждал тишины, поглядывая на окно. По стеклам звенели градины. Он произнес неторопливым голосом, в котором угадывалось превосходство игрока, припасшего козырного туза:
— За промытыми стеклами работаете, товарищи комиссия. Каждое ваше движение как на ладони. И документик этот, — он потряс трудовой книжкой Тони. — Здесь черным по белому… разрыв стажа в два с лишним месяца. Значит, она в тресте непрерывно лишь с пятьдесят четвертого. Таких у нас легион… Дадите ей — завтра комиссию в клочья разорвут.
Александр слушал Чумакова молча, опустив глаза к полу; ему было совестно за него, словно бы он поймал управляющего конторой, как того плотника с краденой фанерой. Только тут не выдержал:
— У страха глаза велики, Пров Алексеевич!
Чумаков натянул на голову брезентовый капюшон. У двери оглянулся:
Я бы, Шурка, на твоем месте и не чирикнул. Или забыл, что Тонька комнаты нынче лишается через тебя?.. Что уставился?
Он хотел уйти, но в стекла точно рукой застучали. Дождь припустил сильнее. Чумаков вернулся.
Дело прошлое, но почему, скажи, она рванулась из треста куда глаза глядят? Нюра к тебе пожаловала с приплодом…
Александр вскочил на ноги:
— Неправда! Тоня не из-за Нюры удрала, из-за вас!
Чумакова трудненько было чем-либо удивить или оскорбить. Из года в год он вырабатывал в себе бесчувствие к глухой неприязни, окружавшей его… На любое слово у Чумакова всегда отыскивалась пригоршня словечек похлестче. Но и бранясь он оставался неизменно спокойным. Монтеры окрестили его «экранированным».
Однако восклицание Александра заставило его приподнять свои бесцветные брови. Когда Александр повторил в запальчивости: «Из-за вас! И докажу!» — Чумаков попросил насмешливо, в нарочитом испуге, позволения присесть. «Сейчас Шурка докажет по трудовой книжке, по штемпелям, что не он, а я с Тонькой на подмостях обнимался, и готово, ингфарк у меня…»
Александр и в самом деле потянулся к трудовой книжке Тони. Чумаков устроился на стуле, принесенном откуда-то комендантом. Почему не потешиться над Шуркой? К тому же спешить было некуда, в стекла по-прежнему било как из брандспойта.
Силантий обернулся к Александру, пожевал в нетерпении губами. Не ударил бы Шурка в грязь лицом!. Редкие, по обязанности, выступления Староверова на торжественных собраниях, он называл «макаронинами италианскими» («Жует, как макаронину италианскую»). И вдруг… Будто это и не Шурка вовсе, а — судейский какой… Что ни фраза, тут же официальная бумага, документ: печать в трудовой книжке, запись в наряде, даже к свидетелям обратился, благо они под руками…Бегство Тони со стройки не совпадало по времени с приездом Нюры более чем на полгода;
Александр поднес Чумакову трудовые книжки Нюры и Тони, показал пальцем на печати.
— Появление Нюры — об этом тут же вспомнили — подействовало на Тоню по другому. До этого только и слышалось на подмостях: «Тонька, не дреми, тетеха!», «Куда поставила кирпич, раззява!» А тут сразу стало веселее каменщикам от Тониных «куды-куды!» и «алло-алло!». Заблаговолило к ним небо. Аккурат минута в минуту спускалась оттуда бадья с раствором и, главное, точно, куда надо. Без задержки убиралась тара. Кому требовалась помощь, Тоня тут как тут.
Спасалась она в работе, — сказал Александр с виноватой улыбкой, — опору искала…»
К лету фотографию Тони поместили на Доске почета, под стекло. Под фотографией сделали черной тушью надпись о том, что такелажница Горчихина выполнила месячную норму на 168 процентов.
Доска почета, изукрашенная серебристыми вензелями, отдаленно напоминающими лавровые ветки, находилась неподалеку от кабинета Ермакова, рядом с пятилетним планом треста, победными цифрами и диаграммами. Фотографии на ней менялись в лучшем случае — один раз в год.
В то лето на стройке не хватило подсобниц, и в один из дней Тоня узнала, что она больше не такелажница, а подсобница каменщика Гущи. Обиделась ли Тоня («Не спросили, не поговорили по-человечески:..») или не по сердцу пришлось ей новое дело: держала пятитонный кран под уздцы, пожалуйте лопату в руки, — но отныне она стояла на подмостях точно в дреме. Ни один каменщик не оставлял ее возле себя больше недели. И снова раздавалось на корпусе «Поворачивайся, тетеха!»
А портрет Тони на Доске почета меж тем все висел. Пожелтел, пожух, а висел. Забыли о нем, что ли? Тоня напомнила о нем Тихону Инякину — он отмахнулся: Напомнила в другой раз — он ее матерком… Тоня поняла, что Тихон распорядился заснять ее для Доски почета вовсе не затем, чтобы почтить, обрадовать, а только потому, что полагается время от времени вывешивать на фанерном щите портреты передовиков. Что же касается лично ее, Тони, то хоть пропади она пропадом…
А рабочим между тем было обидно, что портрет Горчижкной висит на Доске почета. Многие трудятся куда лучше ее. Кто-то окрестил ее с издевочкой «168 прОцентов». И прилипла кличка. Как-то, под ноябрьские праздники, сдавали дом. У Гущи и сорвись под горячую руку: «Скоро ты там расчухаешься, сто шестьдесят восемь прОцентов?!» В тот день Тоня, не взяв расчета, не попрощавшись с подругами, ушла со стройки.
— Вот когда ей небо с овчинку показалось! Когда ее рабочую гордость помоями окатили. — Александр передал трудовые книжки Акопяну и сел на прежнее место, добавив глуше: — Хоть она и вернулась через два месяца, сердце до сих пор не заструпело. Как заговорит кто о процентах… — Он махнул рукой, недовольный своей первой речью перед комиссией, собранной — он видел — не для бумаги. «И длинно, и нудил, укорял себя, — и…об одних только печатях и записях…»
Акопян обернулся к Чумакову:..
— Вы по-прежнему возражаете?
Чумаков молчал, горбясь, о чем-то думая. Александр вскочил на ноги, заговорил взахлеб:
— Девушка она надежная, верная, Пров Алексеевич, к кому душой прилепится… Вы знаете, Пров Алексеевич, на что она ради меня решилась… А ради больной матери своей она с пятнадцати лет в Воронеже у кино папиросами торговала, пачками и вроссыпь. Приставания терпела, да какие приставания, коли она, вдруг бросив все, в дальний город завербовалась… Сейчас она во сне видит, как с матерью съедется. С войны они горе мыкали…
Ты его не перехребтишь! — голос Силантия сорвался яростным фальцетом.
— Не мечи бисер.
Чумаков от изумления