Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Орлов был убежден: причина беды в том, что Москву парализовала паника. Он считал, что должен туда ехать.
Накануне отъезда у Орлова был разговор с английским послом, тот просил его не ездить, напоминая, что в Москве он найдет не только беспорядок и отсутствие должной распорядительности, но еще и чуму.
– Чума или не чума, – ответил Орлов, – все равно. Я завтра выезжаю.
И тут же объяснил: он давно искал случая оказать значительную услугу императрице и отечеству.
– Эти случаи редко выпадают на долю частных лиц, – прибавил он, – и никогда не обходятся без риска.
Поразительно: он, русский генерал, чувствовал себя «частным лицом»; которому редко удается «оказать значительную услугу императрице и отечеству». На вершине власти он был вне власти.
Наверно, Орлов был прав, считая главной бедой Москвы панику, которая парализовала городские власти, но были в столице и силы, которые организовали оборону. Это видно из того же письма фельдмаршала Салтыкова: фабриканты и купцы делают свои карантины, а «раскольники выводят своих в шалаши». Московский воспитательный дом окружил себя стражей и так замкнулся, что у него не пострадал никто.
Прибытие столь важной и полномочной особы взбодрило администрацию. Орлов начал с того, что отдал под госпиталь свой дворец. Собрал врачей, утроил их жалованье, объявил, что крепостные, работающие в госпиталях, получат свободу; чтобы организовать вывоз мертвых, выпустил из тюрем узников; беспощадно карал мародеров; принял все возможные меры предохранения (доставка в Москву уксуса в таком количестве, чтобы хватило на всех). В городе было множество сирот, но приют, учрежденный для них в особняке, оказался безнадежно мал – Воспитательный дом получил повеление принимать этих бездомных детей.
Но нужно было еще и накормить голодающий город, а для этого – дать людям заработать. Орлов начал большие государственные работы – углубление рва вокруг Москвы, починка и строительство дорог (все это с поденной оплатой), осушение болот; приказал, чтобы казна покупала у ремесленников изделия их труда.
Но ведь был кровавый бунт, зверское убийство московского митрополита – преступление, которое необходимо было расследовать. Свидетелей было много (в том числе, например, Баженов, который наблюдал события из своего «модельного дома»), следствие шло полным ходом, но результаты были сомнительны, «открылось, что ни главы, ни хвоста нету», – писала Екатерина, конечно, со слов Орлова. В московском Сенате подняли вопрос о том, что следствие должно быть продолжено, но Орлов возразил: «Хотя по самой справедливости и должно стараться в изыскании истины доходить до самого источника, от чего преступление начало свое получило, дабы виновные по существу преступления были наказаны по точности их вин», но в нынешних, крайне тяжких обстоятельствах «нет ни времени, ни способов достигнуть сего».
Прочтя это, я не без тревоги подумала: уж не предложит ли он наказывать людей даже в том случае, если нет ясных доказательств (мол, времени нет разбираться – позиция чисто революционная, большевистская), но Орлов сказал совсем другое: надо карать тех, чья вина доказана, а если из-за недостатка времени чью-то вину доказать не удастся и некоторые вследствие этого избегнут заслуженного наказания – ничего не поделаешь: «всегда лучше виновного облегчить от наказания, нежели наказать невинного». Как видите, он был достойным соратником Екатерины-законодательницы. Тем не менее наказания были жестокие.
Возвращение Орлова в Петербург было великолепным, на пути его стояли триумфальные арки; в Царском Селе были воздвигнуты мраморные ворота, по случаю его подвига выбили специальную медаль: на одной стороне – Орлов, на другой – Курций, бросающийся в пропасть (юноша Древнего Рима, который, по легенде, принес себя в жертву). «Такова сына Россия имеет» – первоначально гласила надпись на медали, но Орлов считал, что она «обидна для других сынов отечества», и в окончательном виде на медали значилось: «И Россия таковых сынов имеет».
Вернувшись в Петербург, гатчинский помещик хандрил по-прежнему. У него была тому серьезная причина: он был без памяти влюблен, да еще в свою кузину (родную сестру Зиновьева, с которым они когда-то в Кенигсберге явились на бал, одетые в черный бархат и скованные цепью), да еще во фрейлину императрицы.
Екатерина ревновала, конечно. Однажды, когда двор отправился в Царское Село, оказалось, что среди фрейлин нет Зиновьевой: ее не взяли «за ее непозволительное и обнаруженное с графом поведение». «Орлов был сим до крайности огорчен, – сообщает свидетель, – и раздосадован. Так что однажды при восставшей с императрицею распре отважился он выговорить с жару непростительно грубые слова, когда она настояла, чтобы Зиновьева осталась в Петербурге: «Черт тебя дери совсем». Могло быть.
Вскоре Орлов был послан в Фокшаны для заключения мира с турками (опять послан, и притом еще дальше), а когда вернулся, его остановили по дороге в Петербург: именем императрицы ему было предписано ехать не в Петербург, а в Гатчину (осень 1772 года). Он получил годовой отпуск, за ним было сохранено достоинство имперского князя со «званием светлости». То была отставка?
Сохранилось удивительное письмо Екатерины Потемкину (написанное по-русски около 1774 года), ее «чистосердечная исповедь» – неоценимый источник для понимания женской судьбы Екатерины. Письмо это – результат их какого-то крутого разговора, в ходе которого он обвинил ее – в легкости связей, в безнравственности, в испорченности? – мы не знаем, какие слова были тут употреблены, знаем только смысл. А Екатерина в ответ рассказала ему о своей женской доле, о несчастном замужестве, об истории с Сергеем Салтыковым, которую она пережила очень тяжело и целый год была в «великой скорби». Но тут, продолжает она, «приехал нынешний король Польский, которого отнюдь не приметили, но добрые люди заставили пустыми подробностями догадаться, что он на свете, что глаза были отменной красоты и что он их обращал, хотя так близорук, что далее носа не видит, чаще на одну сторону нежели на другие». Теперь она пишет о красавце поляке слегка иронически, и, надо думать, многое забылось, зато помнился тот неприятный эпизод, когда после переворота 1762 года Понятовский рвался в Петербург, а она его не пустила. Но все же в своей исповеди Потемкину Екатерина не хочет лукавить: красавец граф «был любезен и любим от 1755 до 1761», в разлуке с ним она тосковала и была ему верна (что это именно так и было, доказывает переписка Екатерины с английским послом, из которой видно, как яростно добивалась она возвращения Понятовского).
Но в 1761 году появился Орлов.
«Сей бы век остался, естьлиб сам не скучал», – значит, она готова была бы прожить с ним всю жизнь и прямо говорит об этом его преемнику. Не она разлюбила, ее разлюбили (а она? – может быть, и до сих пор любит?) – мы должны особо оценить честность подобного признания. После того как Екатерина узнала, что Орлов любит Зиновьеву, их жизнь стала тяжела; поняв, что уже не может по-прежнему доверять князю, она «из дешперации», то есть с отчаяния, приняла решение и сделала выбор, «во время которого и даже до нынешнего месяца я более грустила нежели сказать могу». «До нынешнего месяца» – это значит до того самого времени, когда она пишет это письмо?
И вот перед нами далее рассказ о том, как тяжелы бывают отношения, которые уже надломлены, но еще длятся. «…И всякая приласканья во мне слезы возбуждала, так что я думаю что от рожденья своего я столько не плакала как сие полтора года; с начала я думала, что привыкну, но что далее, то хуже, ибо с другой стороны месяцы по три дутся стали и признаться надобно, что никогда довольнее не была как когда осердится и в покое оставит, а ласка его мне плакать принуждала». И в этом рассказе тоже нет ни следа лукавства или раздражения. Есть понимание трагизма положения: когда отношения стали мучительны для обоих и нужно их рвать. И вот в это-то время приехал «некто богатырь по заслугам своим и по всегдашней ласке прелестен» – Потемкин. Она сама вызвала его из армии письмом, «однако же с таким внутренним намерением чтоб не вовсе слепо», а чтобы понять, как он сам к ней относится.
«Ну, Господин Богатырь, после сей исповеди могу ли я надеяться получить отпущение грехов своих, – продолжает она, – изволишь видеть, что не пятнадцать (как видно, именно столько ее любовников насчитал Потемкин. – О. Ч.), но третья доля из сих, перваго по неволе да четвертаго из дешперации, я думала на счет легкомыслия поставить никак не можно, о трех прочих естьли точно разберешь, Бог видит что не от распутства к которой никакой склонности не имею и естьлиб я в участь получила с молода мужа которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась, беда то, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви» (трудно понять, прибавляет она, хорошо это или плохо, «может статься что подобное диспозиция сердца более есть порок нежели добродетель» – запомним эти ее слова). И вот теперь, после исповеди, Екатерина ждет его решения – уедет ли он в армию (а он, очевидно, в том крутом разговоре грозился уехать) или останется, боясь (вот неожиданный поворот), что она его забудет, – «но право не думаю, – прибавляет она, – чтобы такое глупость зделала».
- Война: ускоренная жизнь - Константин Сомов - История
- Злобный навет на Великую Победу - Владимир Бушин - История
- Моя Европа - Робин Локкарт - История
- Великая война и деколонизация Российской империи - Джошуа Санборн - История / Публицистика
- Падение Римской империи - Питер Хизер - История