язык, который станет языком всего мира и чьи буквы оберегают от зла.
Я не погиб в бою, как мои сыновья, возглавлявшие бой; мне не дано предать их земле, но долгими ночами я ковал песнь о двух войнах и самозабвении битвы.
Море теперь наше. Что понимают в море эти римляне?
Мрамор Рима дрожит; он слышал поступь наших боевых слонов.
После нарушенных договоров и лживых слов мы перешли на язык меча.
Меч теперь твой, римлянин: он — у тебя в груди.
Я пел пурпур Тира, матери городов. Пел труды открывших азбуку и бороздивших моря. Пел костер прославленной царицы{169}. Пел весла, и мачты, и многотрудные бури…
Берн, 1984
РЕЛИКВИИ
Ночь. Южный город. Алгебра светил,
неведомых скитальцу Одиссею,
и человек в попытках вновь собрать
реликвии того богоявленья,
что было послано ему давным —
давно за нумерованною дверью
отеля над британскою рекой,
бегущей век за веком, как другая,
незримая река времен. Тела
ни радостей, ни тягостей не помнят.
А он все ждет и грезит, в полусне
перебирая нищие детали:
девичье имя, светлое пятно
волос, фигуру без лица, потемки
безвестного заката, мелкий дождик,
и воск цветов на мраморе стола,
и стены бледно-розового тона.
СЛОВНО РЕКИ
Мы — время. Мы — живое воплощенье
той Гераклитовой старинной фразы.
Мы — капли, а не твердые алмазы.
Мы — влага не затона, а теченья.
Мы — воды с мимолетными чертами
эфесца, к ним припавшего. Движенье
колышет и меняет отраженья
на глади, переменчивой, как пламя.
Мы — реки, что дорогою заветной
бегут к морям. Потемки беспросветны.
Минует все. Ничто не повторится.
Своей монеты память не чеканит.
Но что-то потайное в нас не канет,
и что-то плачущее не смирится.
ЗАКАТ
Грядущие и прошлые закаты
Сливаются, до странности едины.
Они — стекло, чьи сирые глубины
Не знают ни забвения, ни даты.
Они лишь зеркало, где спит безмерный
Закат, что небеса хранят веками.
И в этом небе ждут тебя с клинками,
Зарей, весами, рыбой и цистерной —
Прообразом всего. Так мирозданье
Описывал Плотин в «Девятерице».
Быть может, в нас, осколках, отразится
Хотя бы искра Божьего блистанья.
В окне все тот же вечер скоротечный —
Развеявшийся, длящийся и вечный.
ОБЛАКА
I
В малейшем облаке — весь мир со всею
бездонностью. Оно — стекло и камень
соборов, воздвигавшихся веками
и стертых ими, или «Одиссея»,
как море зыблющаяся: сегодня
вчерашней не узнаешь. В Зазеркалье
глаза не то увидят, что искали,
и день твой лабиринта безысходней.
Недолговечны мы, напоминая
тех облаков изменчивый и смутный
закатный очерк. Роза поминутно
перед тобой уже опять иная.
Ты — облако, и море, и забвенье,
и все, что за чертой исчезновенья.
II
То розовеет кромка вырезная,
то грозный кряж, чернея шишаками,
полнеба закрывает. Облаками
они зовутся, облики меняя.
Шекспир одно из них сравнил с драконом.
И, в слове отчеканившись когда-то,
оно горит огнем того заката,
плывя сегодня этим небосклоном.
Что создает и движет их? Случайный
каприз природы? Или Бог, быть может,
тасует эти призраки и множит,
вплетая нитью в свой сюжет бескрайный?
Или бессмысленны и тени эти,
И ты, на них смотрящий на рассвете?
АБРАМОВИЦ
Нынче вечером на холме Святого Петра, почти у самой вершины, бесстрашная и победная музыка эллинской речи поведала нам{170}, что смерть куда невероятней жизни, а стало быть, душа живет и после распада тела. Говоря иначе, Мария Кодама, Изабель Моне и я сидели сейчас не втроем, как казалось с виду. Нас было четверо, и ты, Морис, тоже был вместе с нами. Бокалы красного вина поднялись в твою честь. Нас не томил ни твой голос, ни касанье руки, ни память о тебе. Ты же был здесь, не произнося ни слова и, думаю, улыбаясь нашему страху и удивленью перед таким очевидным фактом, что никто на свете не умирает. Ты был здесь, рядом, а вместе с тобою — сонмы тех, кто почил с отцами своими{171}, как сказано в твоем Писании. Вместе с тобой были сонмы теней, пивших из ямы перед Улиссом, и сам Улисс, и все, кто ушел до или после него либо грезил об ушедших. Здесь были все — и мои предки, и Гераклит, и Йорик. Как же могут умереть женщина, мужчина или ребенок, если в каждом из них — столько весен и листьев, столько книг и птиц, столько рассветов и закатов?
Нынче вечером мне было даровано счастье плакать, как всем живущим, чувствуя, как по щекам скатываются слезы, и понимая, что на земле нет ничего, обреченного смерти и не оставляющего следа. Нынче вечером, не произнося ни слова, ты, Абрамович, открыл мне, что в смерть подобает вступать как в праздник.
ЭЛЕГИЯ О САДЕ
Тот лабиринт исчез. Уже не будет
ни стройных эвкалиптовых аллей,
ни летнего навеса над верандой,
ни бдительных зеркал, не упускавших
любое чувство на любом лице,
любой налет. Пустое крохоборство
часов, разросшаяся каприфоль,
беседка, простодушный мрамор статуй,
двойник заката, засвиставший дрозд,
балкончик с башней, гладь воды в фонтане
теперь былое. Ты сказал — былое?
Но если нет начала и конца
и ждет нас лишь неведомая сумма
лучистых дней и сумрачных ночей,
то мы и есть грядущее былое.
Мы — время, непрестанная река,
Ушмаль и Карфаген, и вросший в землю
латинский вал, и канувший во тьму сад,
поминаемый теперь стихами.
ОБЛАДАНИЕ ПРОШЛЫМ
Знаю, в жизни потеряно столько, что не сосчитать, — эти потери и есть мое сегодняшнее достояние. Знаю, мне не увидеть ни золотого, ни черного; недостижимые, они