Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда около полуночи бомба попала в крышу костела св. Варвары, комнату панны Эстер залило красное зарево. Колеблющийся свет проплыл по обоям, засверкал в рюмках на буфетной полке, блеснул в хрустальном зеркале орехового шкафа. Потом, когда огонь унялся, за окном можно было увидеть раскаленные ребра купола, железный скелет, с которого порывы ветра срывали шлейфы искр, и летящие по воздуху жестяные листы с крыши.
Город горел, однако дом на Новогродской стоял как стоял, хотя на Хожей и Кошиковой, охваченные огнем, рушились целые здания. В комнате панны Эстер с утра до сумерек солнце терпеливо поглаживало буфет красного дерева, на котором когда-то красовалась греческая ваза из Одессы, скользило по выгнутым спинкам стульев из розового дерева, на которые панна Эстер бросала перчатки, сверкало на ореховой полировке шкафа с круглым зеркалом, перед которым панна Эстер любила примерять платья. Когда дым, наползающий со стороны Воли, закрывал небо над Новогродской и воздух за окном темнел, аккуратно застеленная зеленым покрывалом кровать из гнутого дерева, на которой когда-то спала панна Эстер, а после нее Юлия Хирш, казалось, покачивалась в нише, как лодка, поджидающая кого-то в предвечерней мгле.
Потом бомбы посыпались на Журавью. Дом задрожал. После каждого взрыва рюмки за стеклом буфета, качнувшись на высоких ножках, со звоном, будто чокаясь, стукались друг о дружку. Рубиновая искорка вычерчивала зигзаги в хрустальном графине с вишневой наливкой, словно пыталась выскочить на свободу через стеклянную пробку. По потолку разбегались черные трещины, штукатурка осыпалась на стол, на пустые стаканы, тарелки и салатницы. Фарфоровая белизна сервизов серела под тоненьким налетом пыли, казалось, зарастая инеем ранней осени. В сумерки разбуженные ночные бабочки, седые от пыли, сорвавшись с листьев герани, тщетно кружили над настольной лампой в ожидании света, который — самое время! — должна была бы зажечь под фарфоровым колпаком чья-то живая рука.
Солдаты толкнули дверь в шесть утра.
Солнце поднималось над сожженными домами Маршалковской. Пригнувшиеся, в сползающих на глаза касках, двое солдат втащили за собой в комнату железный барабан с телефонным кабелем и, притаившись под подоконником, начали вполголоса бросать краткие донесения в эбонитовую трубку. Около девяти старший — ему могло быть лет двадцать, не больше — выудил из груды на полу набранную готическим шрифтом книгу в красном коленкоровом переплете и кинул младшему, но тот отпихнул ее сапогом: он сейчас высматривал врагов в окнах почты на противоположной стороне. Потом старший извлек из-за разбитых рюмок, салатниц, графинов темную фотографию в рамке красного дерева. Протер запыленное стекло. «Гляди-ка, — показал фотографию младшему, — это же Marienkirche». На засученных рукавах походных мундиров у обоих был одинаковый знак — двойной зигзаг — и нашивка с надписью «567 Danzig».
Старший пальцами разломал деревянную рамку. Осторожно вытащил коричневатый снимок из-под стекла, с минуту на него смотрел, затем сунул в нагрудный карман. После чего снова заполз под подоконник, закрыл глаза и, положив на колени винтовку, долго молчал. На обороте фотографии он увидел два имени: женское и мужское.
На следующий день он был ранен. На фронт уже не вернулся. Его отвезли на «скорой» в клинику на Церкевной, откуда в самом начале октября он попал в эшелон, который неделю, обстреливаемый с воздуха русскими, полз по затянутым дымом равнинам. В белой палате хирургического отделения Медицинской академии в Лангфуре, где солдат в конце концов оказался, старое фото Marienkirche, найденное в пустом доме во время боев в горящем городе Warschau, куда-то запропастилось, когда он срочно сменил черный мундир на шинель организации Тодта[76]. Кажется, 30 января ему удалось пробиться на палубу судна, отправляющегося на запад, и благополучно доплыть до порта в Гамбурге, где его ждала мать.
После восстания родителей Александра вывезли в пересыльный лагерь в Прушкове, а потом в деревушку под Краковом. Там отец Александра умер в крестьянской хате на собственном пальто, расстеленном у кухонной печи, потому что хозяева не позволили ему лечь на деревянную кровать под окном, хоть всю ночь кровать оставалась пуста. Болезнь называлась тиф.
Когда советский фронт передвинулся за Вислу, мать Александра вернулась из-под Кракова в Варшаву. Город был сожжен, однако дом номер 44 стоял, как прежде, только в окнах не было стекол. Просматривая семейные фотографии, документы и письма, валявшиеся на дне разбитого буфета, она почувствовала, что снова пробуждается к жизни. Со снимков давнишней Варшавы на нее смотрели муж, сыновья и знакомые, с которыми было пережито столько хороших минут. Что с Анджеем и Александром, она не знала. Под вечер среди счетов, квитанций, справок, пропусков и билетов, которые она раскладывала на столе красного дерева, осторожно, словно желая самим бережным прикосновением пальцев призвать отсутствующих, разглаживая помятые края листочков, обнаружилось письмо, которое одновременно развеселило ее и расстроило. Расправляя листок, исписанный ровным, хорошо знакомым почерком, она, с грустной улыбкой качая головой, вспоминала события минувших лет, которые — она это чувствовала — никто уже не помнил и которые — она поняла это чуть погодя — были ей так близки, будто произошли вчера, хотя с тех пор прошло уже много лет.
Речь шла о 1914 годе. Они тогда жили в красивом доме под соснами на Ронштрассе, а поскольку компания, владевшая Западно-Поморской железной дорогой, как раз приступила к строительству новой линии, ведущей из города на юг, отец Александра по совету Зальцмана купил часть акций компании, не без оснований рассчитывая на значительную прибыль. Территорию, где планировали проложить рельсы, он захотел посетить лично, чтобы — как объяснил членам правления — удостовериться «воочию», правильно ли выбрана трасса — иначе какой смысл лезть в ненадежное дело? Итак, однажды утром он отправился в дальний пригород Брентау, чтобы все проверить на месте.
Окрестности его восхитили. Сосновые леса на холмах. В просветах между холмами далекое море. И вдобавок такое солнце! Будто студент Императорского университета на каникулах, он шагал с непокрытой головой по белой пыльной дороге, вьющейся меж двух стен леса среди зарослей боярышника, шиповника и дрока, размахивая зажатой в руке шляпой; каждые несколько шагов он забавы ради взбивал белую пыль эбеновой тростью с серебряным набалдашником, вспугивая из терновника воробьев громким насвистыванием украинской песенки, которой научился в Одессе, но хотя — как он позже сказал Александру — был уже почти полдень и над полями дрока летали рои желтых бабочек, придавая небу приятную легкость акварельных пейзажей, — ему никак не удавалось избавиться от ощущения, что за сосновым лесом по обеим сторонам дороги ничего уже нет: там, за деревьями с красноватыми стволами, растущими на замыкающих долину склонах, мир обрывался и… бесследно исчезал. Казалось бы, это должно было вселить в него страх, однако — впоследствии он с изумлением это осознал — совсем наоборот: наполнило душу неведомым прежде покоем.
Несколько недель спустя на заседании правления компании, куда его пригласили, было решено между Брентау и Ясенем построить новую станцию, благодаря которой имение графа фон Айхена получит удобное сообщение с городом и портом. Названия выбранное для строительства место до сих пор не имело, а власти провинции требовали поторопиться. К концу дня, когда уже казалось, что примирить противоположные точки зрения не удастся, ибо громким названиям, достойным императорской железной дороги противостояли имена прославленных генералов и названия мест победоносных сражений, отец Александра, до того молча прислушивавшийся к спорам, с вежливой улыбкой предложил назвать станцию очень просто: «Эстерхоф». Это вызвало некоторое недоумение, однако предложение было принято. Злые языки утверждали, что перевесило тут количество акций, принадлежащих автору идеи. Те же, кто считал себя наиболее осведомленным, говорили, что речь шла об увековечении памяти Эстер фон Айхен, дочери генерала Иоганна фон Айхена, чьи пожертвования способствовали расцвету благотворительных учреждений в Нижнем Городе, — и жест этот был отнюдь не капризом и не шуткой, а продуманной акцией с целью добиться расположения местных властей.
Письмо от отца Александр получил в гостинице «Ибис» во Франкфурте, где остановился по пути в Гейдельберг. Отцовская просьба его несколько удивила: не найдет ли он немного времени для создания проекта маленькой станции, решение о строительстве которой принято на недавнем заседании правления? Александр несколько дней колебался, но потом написал, что согласен. Неделю спустя ему доставили еще одно письмо, из которого следовало, что станция будет называться «Эстерхоф». Держа в руке исписанный ровным отцовским почерком листок, Александр улыбнулся. Ох уж этот отец… И к чему эти хитрости? Не слишком ли он осторожничает?