Я едва понимала, о чем он говорит. Боль, которая последние дни потихоньку разрасталась у меня в спине, стала мучительной, и я напряженно сидела на краю жесткого сиденья, вцепившись руками в его края, стиснув зубы. Смутно я видела, как небо вдруг почернело, как деревья замотали головами, как дикие лошади, как оранжевая стрела зигзагом пронзила небо; но я помнила только о боли в спине, которая расползлась по телу и зажала бедра в смертельные тиски.
Издалека до меня доносился голос Шема: "Терпите еще, миз Эстер. С'час будем у дома". Но его слова не имели со мной ничего общего. Удар грома раздался прямо над головой – я видела, как гигантский дуб раскололся пополам сверху донизу, словно то дерево было частью боли, что пронзила и меня – как то дерево, я должна была расколоться, – и какая-то женщина кричала и кричала, но только тогда, когда Шем взял меня на руки, чтобы внести в дом, я поняла, что кричала это я.
Я лежала на кровати – не на своей, – на моей кровати лежал Руперт, – это же была кровать гувернантки. Боль подступала и уходила – как лихорадка у Руперта, что поднималась и падала, поднималась и падала. Я плыла где-то на грани сознания, сейчас опять падала в темное забытье, откуда боль возвращала меня к реальности – звукам торопливых шагов, голосу Маум Люси: "Эта ребенка приходит до сроку", голосу Марго, холодному и вызывающему: "Можетта и не до сроку".
С болью смешивались звуки ветра, дождя, хлеставшего в окна, свет молнии, освещавший комнату, звонкие раскаты грома. Но рис был в безопасности – и как вовремя. Затем рис уходил далеко – только боль была близко. Я была деревом в лесу. "Как молодое деревце" – сказал Руа. Я была деревом, и с каждым ударом грома боль приходила опять. Почему эта женщина все кричит и кричит?
Я слышала, как произнесли имя доктора Туаттана. И через какое-то время – похоже, вечность, я скорее почувствовала, чем увидела, фигуру Сент-Клера, возвышающуюся надо мной. "С ней все в порядке, – протянул он. – Не нужно вытаскивать доктора Туаттана в такой шторм". Тогда я засмеялась. Я вспомнила голос Руа, произносящий: "Из тебя бы вышел неплохой доктор, Сент – но "излечи себя, врачующий", интересно, понял ли Сент-Клер, чему я смеялась. Затем снова ударил гром, а с ним пришла и боль – и вопли этой женщины заглушили мой смех. Почему та женщина все кричит и кричит?
Я вернулась к мягкому звуку дождя, к свету от огня, пляшущему по стенам темной комнаты, и были только я и дождь, и свет от камина, и освобождение от боли. Я с наслаждением осознавала это облегчение, но осторожно, как долго голодавший должен сначала осторожно попробовать свежей холодной воды. Я почему-то знала, что ребенок мой родился – но живой или мертвый – я не знала и даже не хотела знать. Я хотела только одного – лежать в темной комнате, не двигаясь и не думая ни о чем, чувствуя, что иначе снова обрушатся проблемы, от которых боль унесла меня.
Но немного погодя мое дремлющее сознание заработало и осознало первый звук – слабый скрип, скрипело где-то в комнате, ритмично и неустанно, и каким-то образом было связано и звучало в унисон с движением огромной тени на стене и потолке; и когда в голове прояснилось, я поняла, что кто-то сидит на низком стульчике у камина и раскачивается на нем. В тени на потолке я узнала усыпанную косичками голову Тиб.
– Тиб, – сказала я и испугалась звука собственного голоса.
Раскачивание тут же прекратилось, и она подошла к моей постели с белым свертком в руках и тревожно вглядываясь в меня. – Вы звали меня, миз Эстер? – благоговейным голосом спросила она.
– Да. Это ребенок?
Даже в темноте я поняла, что она улыбается, но она не ответила. Вместо этого она положила сверток около меня.
– Он мал'чик, миз Эстер.
– Зажги лампу, Тиб.
Когда она это сделала, я оперлась на локоть, отодвинула одеяло от личика ребенка и взглянула на него. Вот, сказала я себе, мой сын. Хотя я произнесла про себя эти слова, в них не было родственного чувства, как не чувствовала я его и к этому крошечному сморщенному тельцу. Зачатого без любви, зарожденного в моем теле против моей воли, тем, кого я ненавидела, я носила его с чувством, близким к возмущению – возмущению, которое чувствуешь к какому-нибудь паразиту, что, присосавшись, уже не отстает так просто. Такие чувства я испытывала к своему еще не рожденному ребенку; не желая его, но зная, что никогда не освобожусь от него, что он никогда меня не отпустит.
Теперь, опершись на локоть, я смотрела в маленькие глазки и заметила движущуюся тень на стене, обернувшись я увидела Сент-Клера, стоящего возле кровати в своем пурпурном халате.
– С вами все в порядке?
От этого вопроса, произнесенного таким равнодушным тоном, меня охватила слабость, и слезы подступили к глазам. Но он не должен видеть их, приказала я себе; и, чтобы скрыть их, снова наклонилась к крошечной фигурке. Он, наверняка приняв это движение за обычную материнскую ласку, спросил – таким же безучастным голосом:
– Как вы собираетесь его назвать?
Раздосадованная его безразличием, я взглянула на него.
– Вы говорите так, будто это совершенно неважно – как я назову сына?
– Важно только, чтобы вы не назвали его моим именем.
– Почему? – решительно спросила я. – Вы считаете его недостойным вашего имени?
Он улыбнулся своей невеселой улыбкой.
– По-моему, имя Руа будет уместнее…
Я знала, на что он намекал, но также знала, что он сам не верит в это обвинение – что он для того сказал это, что думал досадить мне таким образом – и поэтому я, проигнорировав его слова, спокойно ответила, преодолевая слабость, которая снова душила меня слезами:
– Я назову его Дэвид.
– Дэвид? – Он цинично усмехнулся. – Почему это Дэвид? Или так звали вашего доктора Прентисса, которого вы покинули так внезапно и так безжалостно?
Я вызывающее смотрела на него.
– Я буду называть его Дэвид, потому что это звучит, как имя доброго человека. Этой семье не помешает немного доброты.
Он бросил взгляд на маленькое личико возле меня. Затем протянул:
– Он слишком тщедушный. Похоже, у него немного шансов стать человеком.
Гнев подступил к горлу, как горькое лекарство, и чуть не задушил меня. Но я не доставлю ему удовольствия заметить это. Я сидела прямо и неподвижно, пока он бесшумно не удалился из комнаты. А вкус ненависти все еще ощущался у меня на губах.
Ребенок пошевелился – это было едва заметное слабенькое движение, – и я снова сала смотреть на него. Я увидела, какой он беспомощный, как грустно, казалось, смотрят на меня голубые глазки, устало, словно он не ждет ничего хорошего от того, что появился на этот свет, где ему совсем не рады.
Я вдруг прижала его к себе, чувствуя его крошечную беспомощность, ощущая его маленькие согнутые пальчики и вглядываясь в его печальные маленькие глазки. Мои чувства, жалость, разрастаясь, слились с той самой болью – той болью, что я чувствовала при его рождении. Я горячо повторяла себе: "Кроме меня, некому любить его и радоваться ему. Со всей любовью, всей силой, что есть во мне, я буду защищать его, что бы ему ни угрожало. При мысли о том, что он может испытать боль и страдание, сердце мое остановилось, и кровь словно застыла в жилах.