Близится к концу жизнь Ильи Ильича, напитанная грустными и радостными сновидениями, слезами сожаления об утраченном прошлом и робкими надеждами на то, что прошлое это хоть частично, в каком-то малом, недостижимом для завистливого глаза уголке может быть продлено, передано в пользование детям. Стоит присмотреться к тому, как умирает Обломов. Ведь в смертном часе — в последних словах, жестах, красноречивом взгляде — выговаривается часто вся суть отлетающей жизни. Илья Ильич и здесь верен себе, выбранному раз и навсегда способу существования. Умирает он настолько тихо, незаметно, покойно, что смерть его проглядели даже ближние, даже «любящее око жены».
«Однажды утром Агафья Матвеевна принесла было ему по обыкновению кофе и застала его так же кротко покоящимся на одре смерти, как на ложе сна…»
Он и не мог умереть иначе. В таком конце обнажился весь смысл человека Обломова. Гончаровым описана здесь одна из самых незаметных, но и самых выразительных смертей, какие мы знаем по русской литературе XIX века. Это, скажем так, глубоко принципиальная смерть. Один сон перетек до капли в другой — Вечный Сон.
Обломов умирает, но «проблема Обломова» удивительно живуча. Обломовская мечта о «полном», «целом» человеке ранит, тревожит, требует ответа.
Конечно, в первую очередь он и сам очень далек от «целого» человека. Не потому ли он «иногда плачет холодными слезами безнадежности по светлом, навсегда угаснувшем идеале жизни…»? Не потому ли отмечает про себя, что ему удалось выразить лишь «возможность идеально покойной стороны человеческого бытия»?
Обломов умирает, так и но узнав, был ли он прав или нет, отказавшись на всю жизнь от делания, от участия в работе множества, от великих страстей и подвигов, обольщений и радостей мира сего. И в этом его томительном незнании заключены великая горечь и печаль, которые до смерти утомили мягкое сердце нашего добряка. Так ничего и не останется от него на белом свете — ни звонкого имени, ни деяния во славу человечества, ни мудрости, высеченной на каменных скрижалях. Он уходит весь — до последнего сонного всхлипа своей застенчивой души. Уходит, не успев попросить прощения за то плохое, что случилось по его бездействию и еще может случиться. И за то хорошее, чего не сделал, а мог бы. Обрывается его затянувшийся жизненный сон, и он стоит на пороге какого-то душераздирающего пробуждения… Или иного сна, из которого когда-то был вынесен в мятежную людскую юдоль…
Обломов умирает… Очень часто о нем забываешь как о литературном персонаже, как о некой условности, общепринятой между читателями, — настолько он живой.
«Проблема Обломова» остросовременна. Неполнота и несовершенство человека в этой проблеме обескураживающе наглядны. Хотя бы потому уже, что, созидая свою идеально-покойную жизнь, Илья Ильич не в состоянии отстоять ее, властно утвердить, сделать образцом, неколебимым принципом. Ведь для этого надо быть другим Обломовым — внушающим, навязывающим свою волю, перекраивающим жизнь десятков, сотен и тысяч людей на свой образец. Штольцем надо быть. А он быть другим не хочет и не может. Надо быть «историческим человеком», а ему хотелось бы просуществовать вне потока истории. В лучшем случае Обломов может критиковать, и весьма по существу, те или иные тенденции, проявляющиеся на прихотливых путях исторического человечества, — будь то окрашенная в дьявольские тона активность «мертво-деятельных» накопителей или дробящая душу мелкая житейская суетливость. Эта критика, пожалуй, и придает вечную остроту «проблеме Обломова».
НЕ СОТВОРИ СЕБЕ ВРАГА
Как в сказочном счастливом сне, как по щучьему веленью, посыпались на автора «Обломова» даровые, громогласные, изобильные хвалы!
Хвалили устно и письменно, приватно и печатно, и глаза и заглазно. В «Современнике» блестящую оценку роману дал Добролюбов. («Такого сочувствия и эстетического анализа, — писал Гончаров по поводу добролюбовской оценки, — я от него не ожидал, считая его гораздо суше».) В «Библиотеке для чтения» благожелательно высказался об «Обломове» Дружинин. В «Рассвете» — неизвестный Гончарову критик Писарев. В «Светоче» — Милюков, которого Иван Александрович знал как автора «Очерка истории русской поэзии». Хвалили подчас за разное, даже противоположно разное, но с одинаковым, неподдельным воодушевлением.
Опять, как и когда-то с «Обыкновенной историей», оказалось, что сомнения, мучившие его накануне опубликования романа (читая корректуры «Обломова», ужасался, ожесточенно выхлестывал пером слова, целые фразы; «несколько дней сряду лопатами выгребал навоз, и все еще много!»), — так вот, сомнения эти, оказалось, вдруг исчезли, яко дым исчезает.
Утеряв было за время многократных перечитываний, прописываний, сокращений и добавлений вкус к роману, цельное о нем представление, он теперь жадно ловил голоса ценителей и заново, уже как бы со стороны, с дистанции, составлял понятие о том, что же все-таки им произведено на свет божий.
«Скажите Гончарову, что я в восторге от «Обломова» и перечитываю еще раз, — сообщал Дружинину Лев Толстой (с автором «Севастопольских рассказов» Иван Александрович познакомился не так давно, осенью 1855 года, и они еще не переписывались). — Но что приятнее ему будет — это, что «Обломов» имеет успех не случайный, не с треском, а здоровый, капитальный и невременный в настоящей публике».
Из всех похвальных эпитетов этого отзыва один был особого весу — «невременный». Роман только вышел, и говорить о том, выдержит он или нет проверку временем, вроде бы рано. Но Толстой говорит, а его петербургские зпакомцы знают, что слово у этого угрюмоватого графа крепкое, как крепко пожатие его железной офицерской руки.
Можно сказать, что словами будущего автора «Войны и мира» на многие десятилетия вперед давала оценку «Обломову» вся читающая Россия.
И все же в новой своей славе Гончаров раз от разу улавливает горчащий привкус. Вполне ведь может статься, что многие из похвал, щедро расточаемых в его адрес, неискренни. Нельзя забывать, что он теперь во мнении публики не просто писатель, но писатель-цензор, то есть личность со сложной, неоднозначной репутацией.
В ноябре 1856 года Павел Анненков пишет Ивану Тургеневу: «Гончаров летает с брюшком от Норова к Щербатову, суетится, подчинил товарищей своему влиянию, хитрит с нашим братом, и в этих занятиях расцвел так, даже румянец начинает играть у него на щеках».
Пассаж Анненкова весьма характерен для настроения, которое царило в эти месяцы вокруг Гончарова.
Еще накануне своего перехода из Министерства финансов в Министерство народного просвещения он сообщал Елизавете Толстой, что ему предложено место старшего цензора «с тремя тысячами руб. жалования и с 10000 хлопот». (Здесь, кстати, можно вспомнить, что двадцать лет назад он начинал свою служебную карьеру в Петербурге с ежегодного оклада всего в пятьсот с лишним рублей.)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});