нас, и у него появились какие-то другие люди. Переехав в Москву в 2003 году, мы не стремились разыскать всех наших “прежних” москвичей. И как-то забыли про Шуру, а он – про нас.
Но однажды, по служебной надобности, мне потребовалось войти в фейсбук. И тут “объявился” Шура – и это было что-то совершенно удивительное: люди, вообще не контактировавшие между собой лет десять, и весьма переменившиеся, “встретились” – словно и не расставались.
Я предложила ему приехать к нам, он с готовностью согласился. И всё было как встарь: мы выпивали, закусывали, сплетничали, разговаривали об искусстве, и совсем не говорили об этих годах перерыва – что там с кем из нас было и как. Просто он спросил: “А что это было? Почему мы вдруг потерялись?”. И сам же засмеялся: “А, понимаю: была другая жизнь”.
Он внешне изменился не очень сильно, но вот то молодое, несколько эпатажное щегольство совсем в нем исчезло. Исчезла светскость и “шармирование”. Куда-то делась зубодробительная язвительность, свойственная его критическим текстам восьмидесятых. Когда Шура уже ушел домой, Юрка с каким-то даже удивлением спросил меня: “А ты заметила, какой он стал добрый?”. Я удивилась: “Да он всегда был добрый!”. И тут же вспомнила: а ведь нет, не всегда…
В нем появилось какое-то такое патрицианство: спокойное, без капли суеты, без малейшего намека на демонстративность; это был и прежний Шура – и какой-то совсем другой.
* * *
Пару лет спустя, когда Павлов был в очередной съемочной экспедиции, Шура позвал меня в гости. Мы обедали, выпивали, болтали о том о сем, а потом я что-то спросила его о деньгах: что-то совсем незначительное, просто к слову пришлось.
И он рассказал мне то, от чего у меня буквально глаза вылезли на лоб…
Это было накануне Троицы, и я тогда написала у себя на странице:
“Я в канун Троицы думаю об одном своем друге.
Он уже много лет помогает инвалиду, которого даже в глаза не видел. Фактически, содержит человека, а тот даже не подозревает о его существовании.
Инвалид этот, возможно, думает, что это ему много лет – ежемесячно – помогает государство.
Я, узнав про это, сидела несколько минут в ступоре и смотрела на этого своего друга, которого ни в чем похожем даже заподозрить не могла. Просто потому, что из его круга – вот так вот, тихо, без пиару, без навару, из собственного кармана, каждый месяц из года в год – никто не делает.
И я не делаю.
Мой друг не рвет на себе тельняшку с криком, что, мол, это обязанность государства.
И деньги эти у него – не лишние, тяжелым трудом заработанные.
Просто ему стало больно за несчастного – он и счел себя, ни в чем неповинного, должным.
Я за друга этого своего всегда молюсь, и завтра в записочке напишу.
Потому что одним фактом своего существования этот тихий друг мой вселяет в меня веру в людей и в то, что все мы – дети Божьи”.
Шуре обязаны были многие, а он сам – мало кому. Он о своих благодеяниях никогда никому не напоминал – и люди о его благодеяниях нередко забывали. Он не роптал и не сердился. Царственное благородство было у него в крови.
Когда мы с Юрой пережили катастрофу с Юриной тяжелой, страшной болезнью, наша с Шурой переписка не прерывалась больше, чем на пару-тройку часов: мы всё же иногда понемногу спали? То он, то я. Это уже была совершенно невероятная степень близости, он стал мне за это время близким родственником.
Однажды ночью он, словно прощупывая меня, осторожно начал разговаривать со мной о Боге. Так я узнала о его сложных, глубоких взаимоотношениях с религией – то, о чем он практически никогда не разговаривал вслух. Он очень трепетно относился к своему сокровенному, и очень осторожно кого-то к нему подпускал. Но меня впустил – и, видимо, я ничем его не поранила, ничем не травмировала это его глубинное чувство, и с того дня мы с ним полюбили ночами говорить о религии и о Боге.
В том, как он понимал и думал про Бога – тонко и пронзительно, с чувством внутреннего покоя и с каким-то щемящим тайным чувством вины, – было что-то на редкость настоящее, подлинное, совершенно не показное…
Он очень любил на большие церковные праздники вывешивать у себя на странице любимые произведения европейской живописи: не популярной, намозолившей всем глаза, а великой, но известной весьма немногим – а подчас только ему одному. И писал блестящие комментарии к этим выставленным им картинам.
Однажды на Покров он опубликовал картину Доменико Гирландайо “Мадонна Милосердия”. По внешнему смыслу – похоже на Покров Пресвятой Богородицы. А так-то на картине Мадонна укрывала своим плащом семейство Веспуччи, а вовсе не Божий град спасала от врагов.
И я написала ему что-то сердитое, но он от моего “наезда” не опешил, а дал мне подробный искусствоведческий ответ:
Ирочка, конечно же, я достаточно формально соединил Праздник Покрова с “Мадонной Милосердия”. Но мотивы свои хочу тебе объяснить. Понимаешь, сегодня великая Защита Пречистой Девы и сама-то по себе носит вполне формальный характер. Каких-то людей она когда-то по их мольбам спасла от напавших. И что дальше? Люди не стали лучше, град всё более и более погрязал в маловерии, жестокости и распутстве, и чем это всё закончилось для некогда спасенного града? Да известно чем: городом Стамбулом и мечетью на месте Великой Святой Софии. А Церковь по-прежнему празднует чудо, которым неблагодарные люди распорядились глупо и недостойно. А вот теперь посмотри на картину: юная Мадонна, под широким плащом которой, поддерживаемым двумя ангелами, преклонили колени многие люди, в изображении которых Гирландайо впервые демонстрирует свою изумительную точность в портретной живописи. Дева Мария – в центре композиции, с распростертыми руками (в платье с высоким поясом, делающим ее как бы беременной по моде той эпохи). Она ступила на мраморный постамент с латинской надписью “Misercordia Domini Plena est Terra” (“Земля полна милости Господа”). Вокруг нее изображены коленопреклоненные члены семьи Веспуччи, в том числе молодой Америго Веспуччи (первый слева от Богородицы). На переднем плане, в знак почтения к Богородице, одетый в красное глава семьи, и женщина, одетая в черное, его жена. Справа – женщины семьи, среди которых выделяется женщина в розовом платье, с выбритым лбом по моде того времени. Слева – профиль архиепископа Флорентийского, которым в те годы был Джованни де Диотисальви, рядом с ним монах в белой шляпе – Симон Веспуччи, благотворитель и основатель госпиталя Сан-Джованни-ди-Дио, и одетый в