я: веры и единения пошли нам, Боже! Это великие слова, в них сила и оружие! Станем молиться о единении и вере, с колыбели будем учить детей таинственному смыслу этих слов: единение и вера, вера и единение! Не оставь, Боже, усомнившихся и ослабевших духом! Ибо отчаяние и ссоры доказательство, что дух Божий не обитает в нас. Пока Бог с нами, будет и вера, будет и согласие.
А пан Замойский дополнил слова приора.
— Все мы затем только и собрались здесь, чтобы положить жизнь нашу на алтарь Пресвятой Девы Марии и доказать, что не вся еще страна охвачена сомнениями, не все еще протягивают руки навстречу вражьим путам. Потому не станем брать обратно с алтаря однажды вознесенной жертвы. Наши жизни, если то угодно Богу, пусть падут на возвеличение Его славы, и если Бог потребует от меня отпрыска рода моего, единственного сына, то и его отдам, — сказал он, показывая на своего наследника, — и благословлю, когда он пойдет на смерть.
Пан Чарнецкий бросился к мечнику:
— Дорогой мой пан Стефан, — воскликнул он, — золото слова твои! Прикажите сейчас открыть огонь и идем на стены, во имя Божьей Матери!
— Об этом пообсудим завтра, — сказал приор.
И бурное вначале заседание окончилось в молчании; никто уже не просил голоса, и было постановлено послать новых делегатов к Миллеру, просить об освобождении монахов; если же он откажет, то, положившись на волю Божию, защищаться до последних сил.
Все разошлись, и приор, глубоко задумавшись, встал на хорах на молитву; Замойский с другими поднялся на стены, где требовалась в виду приближения шведов усиленная бдительность. Надо было осветить все кругом двойным рядом огней, чтобы никто не мог прокрасться ближе. И никто, кроме детей и старцев, не заснул в эту ночь в монастыре, так как трусливые с минуты на минуту ожидали штурма, неожиданного нападения и взятия крепости. А храбрые исполняли долг. Как тени, двигались вдоль стен монахи и шляхта, перекликаясь тихими словами; местами щелкали ружейные замки, раздавались глубокие вздохи, а часы на башне медленно отзванивали ночной дозор.
На рассвете в шведском лагере было заметно большое замешательство, хотя вначале трудно было судить о его причинах. Одни думали, что идут войска на выручку, другие, что шведы готовятся снять осаду; третьим чудился овладевший шведами панический ужас. Наиболее благоразумные предполагали штурм. Некоторые уверяли, будто видели отряд, шедший со стороны Кракова, встреченный шведами проявлениями бурной радости; что сам Миллер приветствовал его, а после начался вполне дружелюбный беспорядок. Надо было ждать восхода солнца, чтобы без обмана судить о причине замешательства.
Когда Кордецкому доложили о случившемся, он сейчас же выбежал на стены, желая убедиться собственными глазами, не грозит ли крепости какая-либо внезапная опасность. Но шум, крик и толкотня не дали ему разобраться в происшествии.
Тем временем туманный день стал проясняться; где-то взошло хмурое, невидимое солнце и закрылось белой пеленою облаков, точно погруженное в глубокую думу. И вот, под самыми монастырскими вратами заиграл рожок, извещая о прибытии парламентера.
Это был Куклиновский, о котором мы говорили выше, забулдыга и службист, всегда готовый на всякие поручения, лишь бы ему дали кружку пива и полную миску угощенья. На лице его светилась радость, а радость шведского прислужника обещала мало хорошего. Приор поджидал его у вторых ворот, не желая пускать его дальше; хотелось также узнать как можно раньше, в чем дело. Вместе с приором вышли к парламентеру только неотступно сопровождавший его мечник и два старших монаха, дефинитор[17] и казначей.
Ротмистр, посвистывая, подошел к представителям монастыря, так как ему не завязали глаз, и, как забулдыга и смутьян, начал речь свою без предисловия:
— А что, ксендз-приор? Ведь пора кончать, как вы полагаете?
Нечего было ответить на такое приветствие, глупое и заносчивое, тем более, что Куклиновский был подвыпивши. Замойский только презрительно пожал плечами.
— Чего вам еще ждать? — продолжал Куклиновский. — Чтобы мы из этого курятника понаделали перин? Копна камней, давно бы рассыпавшаяся в мусор, если бы не снисхождение пана Миллера к вашей слепоте!
— Благодарим за снисхождение, — ответил, усмехаясь, приор, — это прекраснейшее чувство, только…
— Ксендз-приор, — закончил Куклиновский, — незачем дольше кукситься: сдайтесь и все тут. Чего вы ждете? Подкреплений?
— Ну, может быть, и подкреплений.
— От кого, от пана Чарнецкого?
— Не удивился бы, если бы и от него.
— Ха, ха! — засмеялся ротмистр. — Да взгляните же на стены, да взгляните же, — и он показал пальцем в окно.
Вид из окон был печальный, но очень оживленный: под самыми стенами проходила, с восемью развевавшимися хоругвями, польская пехота Чарнецкого. Узнать ее было легко.
— Это отряд Вольфа! — вскрикнул пан Замойский. — Что это значит? Разве он на вашей стороне?
Кордецкий грустно и с покорностью судьбе смотрел на это зрелище; но оно его ни слишком удивило, ни слишком огорчило.
— Краков сдался, — громогласно и с торжеством заявил Куклиновский, как будто он сам принудил его сдаться, — а вот и сам пан Вольф, благодушно застоявшийся в Северже,[18] окружен и приведен сюда; нет ни короля, ни войска, полководцы попрятались куда-то с головой, страна вся завоевана, на что же вы надеетесь?
— На Бога! — односложно ответил приор, не упавший духом после всех этих известий.
— Как так? Неужели вы настолько потеряли голову, что даже теперь мечтаете о сопротивлении? — смеясь, возразил ротмистр.
Все молчали, а Куклиновский остолбенел.
— Что это такое? Пыл? Сумасшествие? — воскликнул он спустя мгновение. — Вступайте в переговоры и спасайте свои головы; я католик, говорю в ваших интересах и ради вас, мне жаль вас.
Кордецкий горько усмехнулся.
— Что же прикажете ответить Миллеру, пославшему меня?
— Что мы видели знамена Вольфа, знаем о сдаче Кракова и молимся за его величество, короля польского.
— А переговоры вами начаты?
— О чем же еще договариваться, — гордо ответил приор, — к тому же с полководцем, который попирает все международные права, право войны, свято чтимые не только в христианском, но и в языческом мире? С человеком, для которого личность послов не священна, который их связывает и оскорбляет? Ответьте, что мы возобновим переговоры, когда он отпустит наших послов.
Куклиновский хотел продолжать, но Кордецкий отпустил его, сильно удрученный, но не побежденный. Он велел проводить парламентера до ворот, а сам с паном Замойским поспешил во внутреннюю крепость, где вид Вольфовских полков и польских хоругвей во власти шведа произвел невыразимо тяжелое впечатление. Во всех внутренних дворах он застал людей, коленопреклоненных в молитве; других плачущих и нарекающих на судьбу; третьи ломали руки; иные с тайной мыслью что-то шептали себе под нос. Всюду