Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ульрих с явной любовью потеребил собственное ухо, как человек, в доме которого долгие годы валялся невзрачный камушек, которому никто не придавал никакого значения и который вдруг оказался драгоценным бриллиантом.
— Я бы не продал! — сказал Ульрих.
— Перчик, а ты? — вмешался в беседу Гордвайль. — Ты бы наверняка продал! Только представь: десять тысяч долларов!.. К тому же потом ведь можно достать другое ухо, дешевле… Тут, в Европе, наверняка можно купить ухо за пару тысяч. Добавь еще тысячу за операцию по приживлению — и останешься с чистой прибылью в семь тысяч. Отличная сделка!
— Если ты продашь мне ухо за две тыщи, я продам свое за десять!
— Я и за миллион не продам! У меня нет ничего на продажу! Все, что есть, мне нужно для собственного пользования! А кроме того, я вовсе не стеснен в средствах.
— Все-таки, — засмеялась Tea, — если подвернется покупатель, я тебе советую продать оба уха, кролик. Десятью тыщами пренебрегать не стоит! Только я сомневаюсь, что на твои уши найдется покупатель.
Перчик искривил губы в злорадной ухмылке. Гордвайль представил себе отрезанное ухо, похожее на картинку в детском букваре, как его аккуратно упаковывают в стружки и отсылают в Америку в почтовой бандероли… Откуда-то со дна желудка внезапно поднялась волна отвращения, как если бы он переел жирной пищи… Он отодвинул в сторону чашечку с еще недопитым кофе. Но уже не мог отогнать раз прокравшуюся в сознание навязчивую картину. Без всякого участия с его стороны и помимо его воли она становилась все подробнее и красочнее. Он безуспешно попытался отвлечься, вертя перед собой кофейную ложечку. Теперь было важно, чтобы ухо благополучно прибыло к получателю… Ибо судно, точнее, трюм, где, верно, перевозят почтовые бандероли, кишмя кишит крысами… А если коробка придет в Америку пустой?.. Значит, нужно найти другой способ… У тех, кто этим занимается, наверняка есть проверенные средства… Случись с ним такое, чтобы крысы сожрали его ухо!.. Гордвайль чувствовал в этот миг какой-то свербеж в ушах, как будто по ним ползали муравьи. Тьфу! — сказал он себе. — Какая чушь!
— Кажется, Рудольфус уснул ненароком! — послышался голос Теи. — Ты спишь, кролик? Пойдем, пора!
Встали и Ульрих с Перчиком. Они здесь уже несколько часов, на сегодня довольно, сказали, словно извиняясь. Но прогуляться немного — это пожалуйста, они с удовольствием проводят Гордвайля и Тею. В такой вечер жаль возвращаться домой так рано.
Вышли все вместе, к неудовольствию Гордвайля, которого особенно раздражало общество Перчика.
— Ты, Перчик, не успеешь потом на трамвай, придется пешком идти, — сказал он ему. Но Перчик не испугался.
— Значит, пойду пешком. В такой вечер это только приятно.
Никаким способом нельзя было от него отделаться.
Они прошли улицу Тухлаубен, уже затихшую в это время суток, и свернули на улицу Грабен, оказавшись словно в просторном и залитом светом зале. Здесь было видно движение. Последние гуляки второпях переходили от одного развлечения к другому. Автомобили останавливались у освещенных ворот, другие трогались с места и уезжали. Запах парфюмерии смешивался с автомобильными выхлопами; попадались на глаза смокинги и роскошные вечерние наряды; слышались негритянские мелодии и всхлипы саксофона; у ворот стояли с прямыми спинами швейцары, похожие на красные верстовые столбы. Но уже чуть дальше, у поворота на Кертнерштрассе, высокий и безмолвный, господствовал над всей округой собор св. Стефана, словно перенесшийся сюда прямо из средневековья и не успевший стряхнуть прах веков с дряхлых своих стен и башен. Его готические утесы костлявыми пальцами вонзались в вечернее небо, которое там, наверху, оставалось не потревоженным жалкими блестками городских огней. Собор, казалось, служил связующим звеном между обоими вечерами: горним в вышине и дольним внизу — Гордвайль знал это. Перед порталом все еще стояли цветочница и торговка бананами и апельсинами, две старухи, укутавшиеся в несколько шалей, одна поверх другой, сидели без движения позади своих лотков с товаром, прислонившись спинами к стене и словно став частью собора, двумя из множества статуй, прилепившихся к его стене вокруг. Башенные часы показывали без пяти минут двенадцать. Перчик опомнился и сказал:
— Побегу-ка на Шоттентор. Еще успею на трамвай!
— Как ты можешь сидеть с ним целый вечер? — спросил Гордвайль у Ульриха, когда Перчик был уже далеко. — Нужно иметь железное терпение.
— Не понимаю, что ты имеешь против него, — сказала Tea. — По-моему, он не хуже других.
— Он дурной человек! И совершенно неинтересный. Такая мелочная душонка!
— Это верно! — согласился Ульрих. — Но, когда он приходит и садится за твой столик, не можешь же ты его прогнать!
У Дунайского канала Ульрих простился с ними и удалился вдоль по набережной, и долго еще доносился до них гулкий стук его медленных шагов по мостовой. Гордвайль бросил взгляд назад. Внезапно в нем проснулась жалость к этому человеку, чья жизнь в его глазах была сиротливой и пустой, лишенной всякого смысла. На секунду ему захотелось догнать друга, сказать ему что-нибудь доброе и ободряющее, проводить его до дома, ведь нельзя же бросить его вот так, совсем одного… По сравнению с Ульрихом Гордвайль казался сам себе в этот миг счастливым человеком, человеком, которому улыбнулась судьба. У него, можно сказать, все в полном порядке. Во всех отношениях! Маленькие неприятности — разве стоит принимать их в расчет?.. У Ульриха все иначе… Что и говорить — люди все-таки очень несчастные создания. Ты видишь человека, здорового на первый взгляд, молодого, даже веселого — все у него слава Богу. И вдруг один нежданный взгляд, одно непроизвольное движение, вырвавшееся помимо его воли, выдают тебе больше правды о тайных его горестях, чем долгая исповедь. Миру не хватает сострадания. Не грубой, навязчивой жалости, а тихого, глубинного сострадания, передающегося прямо от души к душе, без слов и даже без движений, того сострадания, которое только и несет в себе утешение и ободрение… Быть может, мир спасется благодаря такому состраданию…
Гордвайль размышлял про себя и удивился, услышав голос Теи:
— Философия слабых! Сами во всем зависят от сострадания, вот и призывают весь мир к нему!.. А миру не нужна жалость! Только сила побеждает, слабым же только и остается — поскорее убраться из этого мира!.. К чему затягивать агонию… Кстати, и о самом мире нечего беспокоиться. Забота о мире ошибочна в самой своей основе! Мир существует сам по себе, по законам раз и навсегда установленным, которые никогда не меняются! И существует он благодаря сильным, благодаря одиночкам, и жизнь определяется теми же железными законами. Помимо воли и сознания людей, силой внутреннего императива. Только этими законами и благодаря им и жив мир!
— Что-то похожее говорил Ницше и оказался не прав. Поскольку мир состоит по большей части из слабых, да и герои по сути дела тоже слабы, — значит, есть необходимость в слабых. Да и вообще, не нам определять, кто нужен, а кто нет! Разве известна нам скрытая цель существования всего, что нас окружает? Все, что есть в этом мире, зачем-то нужно… Все философские построения не более чем гипотезы, и всегда есть место для противоположных гипотез, опровергающих первые. В самом факте существования чего-либо или кого-либо уже заключено оправдание этого существования, и никакой другой официальной лицензии на это не требуется…
— Как бы то ни было, — сказала Tea, — во всем, что касается меня, я отказываюсь от своей доли сострадания. Мне оно не нужно! Но и я никого в мире не стану жалеть. Слава Богу, это чувство мне совершенно не присуще.
— Что ж, такова твоя природа, и она тоже имеет право на существование… И все же, еще неизвестно, быть может, сострадание доступно и тебе…
При этих словах Tea разразилась громким, резким хохотом на всю улицу Пратерштрассе, вызвав любопытство нескольких прохожих.
Придя домой, они быстро разделись и сразу легли спать. И Гордвайлю приснился странный сон, в котором Перчик хотел проглотить печень Ульриха, которая по форме и цвету походила на сигары доктора Крейндела, Ульрих же рыдал и плакал, пока не пришла Tea и не постановила, что Перчик должен будет заплатить Ульриху две тысячи долларов и обяжется достать для него другую печень, американского производства…
часть четвертая_малыш
24
Tea родила курносого мальчика, родила до срока, на седьмом месяце, но, по мнению врачей, ребенок был вполне жизнеспособен. Она лежала в родильном отделении, бледная, почти прозрачная, но, как всегда во время пребывания в больнице, была в приподнятом настроении и обращалась с мужем снисходительно. Ребенку уже исполнилось восемь дней, и ему дали имя Мартин, Мартин Гордвайль. Гордвайль-отец приходил в больницу каждый день, во второй половине дня, в отведенные для посещений часы. Этого момента он ждал днем и ночью, постоянно, а все остальное время было в его глазах лишено всякого смысла. Но единственный этот дорогой час, как очень скоро выяснилось, оказался короче любого обычного часа, по крайней мере на две трети, только успеешь войти и пройти через длинный зал с двумя рядами коек по сторонам и оказаться в соседнем помещении, где лежала Tea, — и вот уже разносится, поднимаясь снизу, со двора, протяжный певучий голос: «Зако-ончился час посеще-ений!» — и ты снова так и не успел как следует насладиться видом ребенка.
- Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки - Цигельман Яков - Современная проза
- Безмужняя - Хаим Граде - Современная проза
- Идиотизм наизнанку - Давид Фонкинос - Современная проза
- Второй Эдем - Бен Элтон - Современная проза
- Дурное влияние - Уильям Сатклифф - Современная проза