дерматином, и тоже с кожаным ремнем. «Подтащи его ко мне», — попросил дядя Сева, и, когда Ахилл с этим справился, тот, подцепив за ремень, поднял ящик на раскладушку. «Инструмент», — сказал дядя Сева и извлек из ящика небольшой, половинного (а то и меньшего) размера аккордеон. «Еще не пробовал играть, не умею, — сказал он Анне. — Но мы осилим, как вы думаете?» Растягивая медленно меха, он нажал на клавишу, вибрирующий звук потянулся из аккордеона и смолк, Старик сказал Ахиллу: «А ну-ка, пропой: а-а-а». И Ахилл повторил ему «а-а-а». «Хорошо, — сказал дядя Сева, — давай теперь это», — и он нажал на другую клавишу. Была потом и третья, и пятая, и десятая, были несколько звуков подряд, затем созвучия из двух и трех одновременных, — Ахилл играл со взрослыми в забавную, слегка опасную игру, — надо было стараться, чтобы они не смогли его сбить, — и Анна, и ее учитель переглядывались, у Анны на глазах появились слезы, а Старик повторял: «Да-да, несомненно… Все есть… несомненно».
С этого дня Ахилл перестал ходить в детский сад. Он ухаживал за Стариком, помогая ему в пустяках и в сложностях его быта, а Старик в свою очередь поглядывал за ребенком. Они подружились. У них пошла общая жизнь, как это и бывает у людей, друг другу нужных. Очень скоро Старик стал иногда забывать в присутствии Ахилла (но не Анны) о своем увечье, и мальчику приходилось время от времени видеть две его розовокрасные, стянутые шрамами культи. При этом у Ахилла в его крантике начинали бегать мурашки, будто пробуждались и возились в нем егозистые существа.
Когда в возрасте более позднем он обнаружил способность своего мальчишеского органа внезапно набухать, это свойство, как и возникавшие при этом ощущения, соединились с воспоминанием о первом шевелении существ внутри того же места, однако никогда и нигде потом он не слыхал и не читал о чем-либо подобном: чтобы вид чужого увечья отзывался у ребенка впервые разбуженным чувством пола. Бесполезно было бы определять, какого рода чувственная связь объединяла их — ребенка и калеку, тянувшихся друг к другу и один другому принадлежавших в течение долгих дней — с утра до прихода Анны. Их связь была тесной, и они находили в ней не только душевное утешение, — два слабых беспомощных тела, соприкасаясь, помогали каждое другому, и эти соприкосновения значили больше, чем только отсутствие между ними физического пространства. Старику бывало удобней и легче переместиться — например, с раскладушки и стула вниз, — если он одну свою руку использовал как опору, а другую клал на плечо Ахиллу и чуть обнимал его и прижимал к себе немного так, что тело мальчика, стоявшего уверенно и твердо, частично приглушало, успокаивало колебания, которые рождала неуравновешенность движений тела Старика.
Ахилл подкатывал тележку. Старик привязывался к ней. Ахилл подавал ему аккордеон, и Старик, продевши руки в лямки, пристраивал его за спиной. Он брал два бруска с рукоятками, Ахилл отворял ему дверь, и он катился, жужжа подшипниками, в коридор и на крыльцо. Вывешивая свое тело на руках, Старик свершал головоломный спуск по ступеням и дальше ехал по деревянному тротуару. Деревянный настил кончался, начиналась тропа, и двигаться по ней приходилось медленней и осторожней. Тропа тянулась вдоль леса и приводила к ручью. Старик отстегивался от тележки, стягивал гимнастерку и, уверенно манипулируя руками, культями и мышцами торса (он был не стар совсем, здоров и силен), плотно и удобно, будто навсегда, устраивал себя в другом — в древесном торсе, — в изгиб покатой спины когда-то упавшего дуба. Дуб этот давно был обрублен и обпилен, и лишь часть тяжелого его ствола, лишившись ветвей и коры, проморенная до бурой черноты дождями, снегами и ветром, лежала, омываемая ручьем, как мощное тело большого животного. Грудь и голова Старика прорастали из этого торса — бородатый Хирон грелся на солнце, слушал журчанье ручья и беседовал с мальчиком.
Ахилл узнал многое от кентавра. Он учил Ахилла, как известно, пению, а также научил его Старик уменью пользоваться клавишами и кнопками аккордеона. И учил разжигать костер. И потому, когда Ахилл подрос еще и из разных прочитанных книг об Элладе узнавал то одно, то другое о мудром и добром кентавре и видел на изображениях с ним рядом Ахиллеса, — одна и та же картина виделась ему: ручей, бородатый кентавр, звуки аккордеона, пой, Ахилл, пой, — а-а-а, журчанье воды и пламя костра. К этому видению всегда примешивалась одна и та же мысль — навязчивая и тяжелая. Эта мысль была об отце. Впервые именно тогда, в дни и часы, которые Ахилл проводил с Хироном, раздумье об отце явилось разуму ребенка. Кто был его отец? Где он? На фронте? А может, убит? Женщины, видя, что у Анны в доме калека-мужчина, жалостливо говорили: «Мальчик бедненький, что с отцом-то, проклятые, сделали», — и мальчик смотрел на дядю Севу и задавался вопросом, почему его называют отцом. И какое-то время он склонен был представлять, что это его отец. Он слышал, однако, и странное бормотанье («конечно, он его отец»), и разговоры вполголоса с Анной («его отец был бы этому рад»), — и все в сознании путалось.
Он подрастал, но давнее воспоминание не исчезало, и, став уже юношей, по-прежнему любил он погружаться в него всякий раз, когда оказывался в одиночестве где-нибудь у ручья, у реки, на озере. Тогда тянуло его разжечь огонь — так, как учил кентавр.
Огонь и вода. Появление Ахиллеса. Тема симфонии-мифа.
— О чем говорить подобало Ахиллу?
Да и о чем говорить подобало в шатре у Ахилла?
— вопрошал Овидий.
— О музыке, — ответ ему. — О музыке Ахилла.
РОЖДЕНИЕ АХИЛЛЕСА
Симфония-миф из романа об Ахилле
Ахиллес смотрел на юношу с тоской. Бедняга, вот и он сидит, задумчивый, на камне у воды и пред бледным огнем небольшого костра, который он сложил из хвойных веток, пытается найти в себе следы, ведущие к его рожденью из небытия, и их запечатлеть, чтоб наконец сказать однажды твердо: мать и отец, — я их знаю. Он смотрит на огонь и в воду, и на лице его мука. Он не знает ничего, и один лишь Ахиллес его понимает, Ахиллес, прошедший огонь и воду. Этот нынешний юный Ахилл позже, став сильным и насмешливым мужчиной, будет говорить о себе, что прошел и огонь, и воду, и медные трубы. И, как ни странно, медные трубы в блеске своем и в звучанье несли вполне определенный,