— А ведь клёво написано, — фальшиво вздохнула Марья Кустючная, лет десять писавшая "назидательные" рассказы для подрастающего поколения под псевдонимом "Тётя Мотя". Единственная из присутствующих она не уходила на творческие хлеба, ибо считала, что сменять уважаемую в городе должность заведующей секции сыров Центрального гастронома на ненадежный в финансовом отношении выпас на унавоженной Пегасом литературной ниве может только дура. Дурой Тетя Мотя себя не считала, наличие внелитературного заработка и приработка давало ей право на известную независимость мнений, да и Расторгуева она в глубине души не боялась нисколечко. Были на то основания, не связанные ни с сыром, ни с литературой. Вот и теперь, застолбив собственную точку зрения, Кустючная игриво вздернула часть лица, на коей долженствовала была произрастать бровь, явно предлагая принять участие в дискуссии другим коллегам.
— Неплохо, неплохо, — тут же согласился с нею Копейкин, задумчиво поглаживая козлиную бородку "а ля интеллигент", и, как говорится, нарвался.
— Не об этом речь, — с надрывом выдохнул Расторгуев. — Что дальше-то делать? Лимиты на бумагу Москва области опять срезала, область — нам, план издания утвержден, план работы с молодыми авторами — тоже… Разве что, уважаемый товарищ Копейкин уступит свое место в издательском плане этому м-м-м… самородку?
Удар был страшен. Даже не ниже пояса, а еще хуже. Что-то вроде лома по темечку. Присутствующие явственно услышали, как в рухнувшей на комнату мертвой тишине сперва замерло, а потом засбоило сердце несчастного Копейкина. Да и как ему, бедному, не засбоить? Впрочем, думать о таких мелочах, как сердце, Копейкину было недосуг. Он спрыгнул с подоконника и, размахивая руками, принялся бессвязно говорить о своем долге перед читателем, об операции, сделанной безвременно ушедшей из жизни тетке, о бедных сиротах, ожидающих в разных городах необъятного Союза алименты от отца-литератора…
— Думать надо! — веско перебил излияния новеллиста Феофан Поскребышев. — А то ты что ни год, паспорт штемпелюешь, а отдуваемся мы. Одних квартир на моей памяти тебе, уж, четыре выдали…
Копейкин затравленно оглянулся. Понимал он, что гибнет, что уже погиб, и впору в церкви панихиду заказывать, ибо мысли, обуревавшие его коллег, читались при многоопытности новеллиста безошибочно. Копейкину, мол, планировалась книга в двадцать листов, у салаги же — едва на пять наберется. А значит… Кровь приливала к очам прозаиков, клыки выпирали из хищно оскаленных ртов, загибались острые когти…
Неожиданный скрип двери прозвучал для Копейкина сигналом ангельских труб, а украшенная седоватыми клочками голова, просунувшаяся в комнату явлением свыше. В последнее мгновение Фортуна улыбнулась-таки страдальцу.
— Вот, — отчаянно всхлипнул Копейкин, — если мне не верите, давайте спросим мнение молодежи, литературной, так сказать, общественности, нашего читающего народа.
Протиснувшаяся в щель фигура более всего напоминала наполовину сдувшийся футбольный мяч. Молодой писатель Арбатский возрастом превосходил многих присутствующих. Апломбом — тоже. Подводила его полная литературная безграмотность, а совсем уж утонуть не давала повестушка, написанная за четверть века окололитературного топтания и, видимо, с перепугу опубликованная ленинградским журналом "Молодые голоса".
— А… Володя… — несколько разочарованно протянул Расторгуев.
Знал Азалий Самуилович преотлично, что избавиться от почуявшего запах дармовой выпивки Арбатского не удастся никоим образом. Делить же при нем освобождающуюся печатную площадь и вовсе бессмысленно — прицепится с переизданием своих "Сироток Антареса", тем более, что лет восемь назад что-то подобное ему и правда обещали. Жаль, конечно, но доесть Копейкина именно сегодня не удастся… И как опытный военачальник Азалий Самуилович сменил направление главного удара.
— Что ж… А мы тут, Володенька, обсуждаем рукопись твоего соратника.
— Это кого же? — опешил Арбатский.
— Бубенцова.
— Да какой же он соратник мне? Мы с ним в окопах не сидели, ратью на ворога не ходили. Соперник он мой, а не соратник.
— Даже так? — изогнул бровь Расторгуев.
— Гм, — хмыкнул патриарх молодежной литературы, — это я так, словцами, знаете ли, забавляюсь. Есть, скажем, со…ратник, есть со…камерник, а со…перник — это собрат, стало быть, по перу.
— Шалун ты наш, — игриво фыркнула Тетя Мотя, но под суровым взглядом Азалия Самуиловича осеклась.
— Так что ты о Бубенцове этом думаешь? — спросил Расторгуев.
Арбатский перекривил и без того сморщенную свою физиономию, задумчиво осмотрел заваленный листами перепутанной рукописи стол, окончательно сообразил, что спрятать выпивку и закуску мэтры явно бы не успели, а значит он попросту опередил события, и облегченно вздохнул.
— Не читал, — равнодушно сообщил он. — И не буду. Рано ему еще. Вы, Азалий Самуилович, вспомните, сколько лет я к первой публикации шел. Нас в шестьдесят седьмом в студию восемнадцать человек пришло. А нынче я один остался. Остальные где? Вот то-то. У Милейко вчера четвертая дочь родилась, Семенюк в таможенники подался, Сидоров докторскую защищает… Почетные дела, народу нужные, но все — вне литературы. Потому как литература — это прежде всего — труд великий. А еще, пожалуй, и уважение. К классикам, которые померли уже, да и к живым, к старшему, так сказать, поколению. Меня так учили. Считаю — правильно учили. А Бубенцов, как и все нынешние — из скороспелок. Не понимают, что рукопись как хороший сыр (Тетя Мотя при этих словах благосклонно кивнула). Ей, рукописи то есть, вызреть нужно, отлежаться… — и Арбатский безнадежно махнул рукой.
— Разумно, разумно, — побарабанил пальцами по столу Расторгуев. Слышна речь не мальчика, но мужа. Тем не менее, коллеги, нужно придти к единому мнению, консенсусу, так сказать, по выражению Генерального Секретаря нашей партии. Я, между нами, не любитель этих иностранных слов, не по сердцу они мне, но если партия нас призывает… — палец заведующего секцией многозначительно указал на засиженный мухами потолок, и прозаики заворожено проследили за ним. — Вот и мы сегодня должны принять решение честно и объективно, безо всякого волюнтаризма и излишней волокиты. Самопожертвования тоже не нужно, — Азалий Самуилович снисходительно покосился в сторону почти восстановившего основные рефлексы Копейкина, времена тоталитаризма, слава Богу, ушли безвозвратно. Итак, я ставлю вопрос ребром: что будем делать с рукописью Бубенцова
— Рубить! — отрезал, молчавший доселе маринист Сёма Боцман.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});