Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, наверное, — осторожно сказал я, надевая рыбку. И вдруг спросил — очень уж хотелось проверить свою догадку: — Владимир Мингьярович, а кто этот человек, с которым вы говорили?
— О, это известный человек, — ответил продавец-Комментатор. Мне показалось — или все же в его тоне мелькнуло пренебрежение? — Обозреватель одной радиостанции.
— Он ведь сидел?
Вопрос, разумеется, был наглым — но он ответил.
— Да. А почему вы спрашиваете?
— Хотел проверить, — сказал я. — Выходит, угадал.
— Да, — он кивнул головой. — Угадали. Но, видите ли, в нашей стране, согласно статистике, отсидели почти семьдесят процентов населения. И — поверьте — среди зэков было немало умнейших людей…
Я слышал об этом. Еще в первую мою отсидку — в Краслаге — рассказывали о «режиссере Сереже»: его посадили за «изнасилование члена КПСС»; о поэтах, писателях; один из них так достал лагерное начальство постоянными письменными жалобами на «нарушения социалистической законности», что его отправили за границу. Тюрьма любит легенды. «На стене тюремной сердце и стрела, горькая легенда до меня дошла»… Лично я заинтересовался только одной. Рассказывали, будто бы, скрываясь под чужими именами, бедовала в лагере до самой смерти Фанни Каплан, погубленная пролетарской бдительностью…
Некоторое время Комментатор молча смотрел на меня. Потом — словно задернув шторку фотоаппарата — чуть прикрыл глаза, улыбнулся:
— Заболтались мы с вами, Борис Николаевич!
— Можно просто Борис, — поспешно перебил я.
— Хорошо, Борис, — легко согласился он. — Вы мне кое-что привезли как будто…
— Да, конечно, — я протянул ему пакет, он взял его — бережно. Еще раз взглянул на меня — с пристальным, пронзительным вниманием. Не выпуская из рук сверток, спросил:
— Борис, а вы перед тем, как в Фонд устроиться, где работали? Если не секрет, конечно…
— Не секрет. Лыжи вострил.
Он поднял бровь:
— Извините?
Я объяснил:
— Сидел я, Владимир Мингьярович. В лагере был. Работал на тамошнем производстве — лыжи мы делали.
— Вот оно что, — с каким-то странным пониманием протянул Комментатор.
— А вы почему интересуетесь?
— Да так, знаете, что-то в вашем лице показалось мне…
— Уголовное?
— Нет, напротив. Я бы сказал — драматическое. Что-то есть в ваших чертах… На литературного героя похожи…
— Это запросто, — отозвался я. — Даже знаю, на какого. Бармалей Чуковского.
Комментатор рассмеялся:
— Почему Бармалей?
— А я в детстве жил на Бармалеевой улице — это в Харькове…
— Да вы что! Там есть такая улица?
— Есть. Говорят, раньше там жил англичанин — Бромлей какой-то.
— Англичанин… И — тяжелые лондонские туманы? И — мосты над Темзой?
— Это вы о чем? — не понял я.
— Да так, — улыбнулся он. — Ассоциации. Англичанин… Лондон… Туман… Темза…
— А-а-а, — протянул я. — У меня они другие. Чуковский, стихи, детство, как я рад, что поеду в Ленинград — а потом драка в школе и родителей к директору.
— Ух ты, какая цепочка, — удивился Комментатор. — До Ленинграда — все понятно, а — потом?
— А я, знаете, был настолько уверен, что Бармалей — это реальный персонаж, который жил на нашей улице, в моем доме с решетками, а потом уехал в Ленинград, что доказывал это до хрипоты. Во дворе пацаны верили. А в школе начали смеяться. Пришлось… защищать свою точку зрения…
Владимир Мингьярович искренне расхохотался:
— Борис, если нам еще доведется встретиться, обязательно подарю вам старое издание Чуковского. С первыми рисунками. Чтобы вы наконец познакомились с вашим Бармалеем поближе.
Он замолчал. Я попросил разрешения посмотреть книги.
И правда хотел глянуть — но была и еще одна мысль. Мне почему-то приспичило узнать — что же такое я привез этому Комментатору от Киприадиса? Что могло быть внутри? Может, он все же откроет сверток — надо просто чуть подождать?
Но он убрал его, не распаковав, куда-то в прилавок.
Книги стояли на полках, как попало — иногда тесно прижавшись одна к другой, иногда развалившись привольно, чуть приоткрыв страницы, заманивая. Я аккуратно перебирал толстые и тонкие томики, разглядывал корешки и обрезы — встречались золотые и серебряные — читал, где мог, названия. Из всего, что увидел, заинтересовал меня только старый, 1903 года издания «Граф Монте-Кристо» на русском языке — и то исключительно с точки зрения внешней красоты: темно-синяя кожа на обложке, удивительные иллюстрации. Книгу я читал; ее все зэки читают — и все на первом сроке.
Потом мы пили чай. Чай у него был странный — светло-желтый, без сахара, вкусом больше напоминавший какую-то траву, вроде смородиновых листьев или чабреца — но вкусный. Он рассказывал о себе, но немного. Оказалось, не киргиз и не казах, а китаец, но в Москве живет с детства, поэтому по-русски говорит хорошо, без всякого акцента.
Я вспоминал тоже — почему-то все время Харьков; мой дом — двадцать первый по Бармалеевой, с решетками на балконах и маскаронами в виде львиных морд. Вспоминал пересечение Рымарской и Бурлацкого спуска, где берет начало Университетская улица…
Комментатор слушал внимательно, с интересом, переспрашивал, уточнял; очень понравилось ему происхождение еще одного названия — района Москалевка: не от «москалей» вовсе, как считали некоторые, а — от двух еврейских имен — Моська и Левка. Район был воровским; пока отцу — главному инженеру фабрики «Красный водник» — не выделили квартиру, мы жили там; сосед дядя Паша был маминым любимцем — культурный, сразу видно, — говорила она до того самого дня, как бабка-горбунья из второго дома не объяснила, кто он такой и чем занимается. После этого мать, потрясенная до глубины души, запретила мне ходить к дяде Паше в гости, а сама здоровалась с ним сквозь зубы. Я-то, конечно, быстро наплевал на ее наказы и поучения — и почти каждый день после школы бежал первым делом к нему: там был телевизор, всегда полно вкусной еды; там я научился играть в карты…
Так и сидели — почти по-семейному; посетителей не было — и тут я снова услышал это…
Опять — ту же самую уродливую музыку без мелодии; странно, что я ее узнал. Но ведь узнал, это точно была она, доносилась из соседнего отсека. Наверное, я вздрогнул, потому что Комментатор оборвал свою фразу на середине, взглянул на меня внимательно, сказал:
— Что, пробирает?
— Да, жутковато, — признался я. — Что за музыка, не знаете?
— Альфред Шнитке, Concerto Grosso. — Тут он, видно, понял, что надо попроще, пояснил: — Первый концерт.
Я почему-то почувствовал облегчение: факт, что у терзающих скрипочек был автор и название, странно успокоил. Объяснять ничего не стал — но Мингьярович меня понял: не спрашивал, не смотрел, молча допивал свой чай.
В лавку вошел тощий студент в наушниках, за ним — дама с болонкой на руках. Владимир Мингьярович поднялся им навстречу — показывать, улыбаться, продавать. Я попрощался и вышел. Жаль, не получилось все-таки посмотреть, что в свертке…
Захотелось пройтись. Поколебавшись с минуту, отправился по Крымскому мосту пешком. Где-то на середине замер: стоял, глядя то на мультяшный Кремль, то вниз, на воду; а то рассматривал первые пламенеющие листки, что, покачиваясь в своем меланхоличном принятии смерти, сами стремятся под ноги.
Я простоял на мосту сорок минут — без сожалений, беспокойства, без мыслей; я почти растворился в прозрачном воздухе, в слабых позывных прохладного ветра; ощущал себя разлитым в гудящей и движущейся всеобщности — я был опорой моста и черной лужей в асфальте, был теплым лучом солнца и густой шапкой наползающей дымки.
Откуда вдруг появился он — холодный, мокрый, кашляющий — густой, совсем не московский даже туман? Я потряс головой, протер глаза, захотелось вынырнуть в прежнее прозрачно-осеннее… Мутновато-белая пелена послушно уходила, опускалась вниз — к земле, к ногам. Вокруг плодились новые звуки, чужие краски — я больше не узнавал свой мир. Мост остался мостом — так ли? По обе его стороны лепились теперь деревянные дома, лавки, лачуги; наверху, над головой, встречались их крыши; пахло всем на свете — рыбой, мясом, овощами…
И была ночь…
…И ночь вдруг пронзит новый выкрик: «Король умер!». И зайдется хохот, отзовется рядом: «Да здравствует король!»; где-то опять — в который уж раз за последние полчаса — затянут одну и ту же песню; с верхнего этажа выплеснут на улицу помои; а рядом из открытого окна донесется ожесточенная ругань: хозяин, сдающий чердак желающему поглядеть на завтрашний въезд Его Величества, заломил чересчур высокую цену…
Люди, живущие здесь, на Лондонском мосту, — особый народ; даже говор у них иной. Они привыкли смотреть на свой мост как на отдельный город, истинное сердце Англии; мне приходилось слышать, что считают они Лондон и Саутворк не более, чем пригородами. Обитатели моста составляют корпорацию; здесь, на одной улице длиной в пятую часть мили, каждый знает все о каждом; здесь существует своя аристократия — почтенные старинные роды пекарей, мясников, по шестьсот лет торгующих в одной лавке; население здешнее спесиво и невежественно; они, кажется, воображают, что нескончаемое шествие, что движется через мост день и ночь, гул криков, ржание коней, мычание коров и вечный топот — единственная в мире ценность. И они — хозяева, единые владетели этой ценности; оно и понятно — нет в Лондоне другого места, откуда было бы лучше видно любое торжество — будь то въезд короля в город или зрелище…
- Трезвенник - Леонид Зорин - Современная проза
- Сожженная заживо - Суад - Современная проза
- На основании статьи… - Владимир Кунин - Современная проза
- Телесная периферия - Олег Куваев - Современная проза
- Ночь светла - Петер Штамм - Современная проза