В первое время после заточения Иван Месяц еще питал надежду на то, что государь, как человек просвещенный и благоразумный, как человек христолюбивый, носящий на груди образ Божий, не лишен милосердия и правдолюбия, а как царь православный благоверный, не язычник какой-нибудь, Иоанн ощутит укоризну в сердце своем от суда неправедного и, сменив гнев на милость, представив вины Месяца в ином свете, заменит свой поспешный указ новым – ведь были и заслуги у опального сына боярского, приступом бравшего полоцкие стены, а еще раньше воевавшего Литву на глухих лесных дорогах. Но так и не дождался указа. Все те же сырые стены отделяли его от мира, все тот же спертый воздух наполнял его грудь, все ту же безысходность встречал он в пустых глазах Мисаила. Постепенно наступило отупление и вместе с ним – равнодушие. Все смешалось: сон и явь. Все перепуталось: он грезил наяву, он мыслил во сне – он лежал под кирпичными полоцкими стенами, и ему спускали сверху торбочки, полные крыс, а он отправлял вверх семгу, царь Иоанн с глазами инока Мисаила стоял по колено в Двине, а вокруг него плавали трупы. Время остановилось: прошлое ушло, будущее не настало… Потом отупление сменилось яростью. Месяц бросался на стены; он обрывал ногти, пытаясь зацепиться за скользкие доски потолка. У него давило в груди от ярости… И явился страх – как завершение всему, что довелось перенести узнику в этом тесном богомерзком подземелье, – страх одиночества, страх подавляющих тишины и мрака, страх лишиться рассудка. Страху, как и заточению, не было видно конца. И жизнь становилась страшнее смерти.
Христианами давно подмечено, что душа человеческая – будто ящерица, во тьме беспокойна, мечется в поисках света; найдя же его, успокаивается. Но свет, о котором говорится, не есть видимый глазом свет. Это может быть и внутреннее прозрение, и откровение, и учение, и путь – как звенья одной цепи. Если нет света в душе, если не беспокоится и не ищет ящерка, то и самый солнечный день покажется мраком, бессмысленным бытием, а сама душа наполнится прегрешениями и обретет страдание, тело же станет через то немощным, а нет вместилищем недуга. Свет души делает человека сильным и зрячим. Счастлив тот, кто знает свой путь, ибо ясный путь делает жизнь человека добродетельной.
Внутренний свет Месяца, потерявшего всякую надежду на вызволение, готов был погаснуть, путь его виделся лишь на три аршина вперед – до кирпичной стены, и не располагал к добродетели. Наверное, безумие должно было поселиться здесь, чтобы мучить узника многие годы, пока сердце его еще могло противиться смерти, пока легкие не обсыпало гнойниками от того смрада, которым они дышали… Но однажды все изменилось как будто к лучшему: инок Мисаил вместо привычной торбочки опустил в яму лестницу. Так Месяца перевели из земляной тюрьмы в каменную и сделали это скрытно, глубокой ночью, когда все население монастыря спало: Мисаил вывел узника из деревянной башни во двор обители и пустил его перед собой по узенькой тропинке в глубоком снегу. Месяц шел босиком, почти что обнаженный, потому что все, надетое на его тело, уже невозможно было назвать одеждами – от одежд остались лохмотья и тлен. Голова Месяца сильно кружилась от свежего морозного воздуха – оттого он даже боялся глубоко дышать. Шатаясь из стороны в сторону, он то и дело сбивался с тропинки в сугроб. Тогда Мисаил помогал ему выбраться из снега и подталкивал вперед.
Так, медленно влачась и надрывно кашляя, Иван Месяц случайно поднял лицо к небу и остановился завороженный: волшебное сияние мерцало над ним – холодно, беззвучно, всеми цветами радуги, но только цвета эти были бледные. Видя это чудо впервые, Месяц однако же знал о нем из греческих книг, в которых оно называлось просто – Северное сияние, и было описано точно, правдиво, немудреными словесами – в том месте, где речь автора зашла о продолжительной северной ночи. Однако и сияние, и ночь, длящаяся полгода, были так чудны, что в них трудно верилось. Нескончаемый летний день и светлые ночи Месяц уже видел по пути на Солонки, теперь же ему представилось обратное и лишний раз убедило в том, что старинным книгам нужно верить, какие бы чудеса там ни описывались… Между тем сияние, мерцающее на небосводе, было так прекрасно и сказочно, что Месяц, не задумываясь, принял его за явившееся ему знамение свыше и поверил в скорое свое избавление от мук. При этой мысли слезы радости навернулись у него на глазах, и, указывая на небо, он сказал Мисаилу: «Вот! Видишь знак Божий!…». Но инок посмотрел на сияние равнодушно, ибо видел его прежде тысячу раз и уже не удивлялся ему. По обыкновению не сказав ни слова, Мисаил подтолкнул Месяца в спину, а потом еще раз и заставил его чуть ли не бежать по тропе.
Каменная тюрьма была примерно такой же величины, как и земляная. Однако в ней имелись окошко в несколько вершков, маленькая печь, кирпичная скамья и икона над ней. Пол, потолок, стены – все это было сложено из кирпича. Окошко, затянутое рыбьей кожей[2] и забранное двумя решетками, даже в летний полдень давало мало света и служило для того только, чтобы хоть чуть-чуть растворить мрак. Вся тюрьма состояла из таких четырех одинаковых каменных келий, выходящих дверьми друг на друга и соединенных посредством пятого, большого помещения – сторожевого, в котором день и ночь присутствовал тюремный сторож. В ведении сторожа были четыре узника. Службу сторожей несли трое монахов; и среди них инок Мисаил.
Дверь закрылась за спиной Месяца, громыхнули засовы. Надежды не сбылись, знамения не оправдались. Нремя потекло с прежним однообразием: тот же сырой, удушливый воздух, те же крысы, та же скудная пища. Печку в келий его топили крайне редко, а когда топили, он мучился от угара. Иноки-сторожа однажды объяснили Месяцу, что переведен он из той ямы с повеления добросердечного игумена Филиппа, и что сделано это вопреки воле царя, тайно. Иноки сказали: «Если б не Филипп, то сгнить бы тебе, молодец, живьем под той башней. Молись за Филиппа!» И обязали Месяца к молчанию, так как указано было в грамоте, что из уст этого человека исходила хула на государя. Монахи грозились в случае непослушания затолкать Месяцу в рот уздечку, а на руки набросить кандалы либо же прописать ему ижицу[3], и исполнить прописанное розгой – чего им делать не хотелось, учитывая его дворянское звание.
Закончилась зима, быстро пробежало короткое северное лето, и вновь подступили холода и вьюги, и до самой весны опустилась ночь. За прошедший год заточения Иван Месяц не видел иных лиц, кроме лица Мисаила и тех двух монахов, что подменяли его. Но узников из соседних келий он научился легко распознавать по голосам и даже нередко разговаривал с ними через двери, когда сторожа за какой-нибудь надобностью на время покидали тюрьму. Месяц даже говорил этим узникам хулу на государя, но уже не из разгоряченного сердца были его речи, а из холодного разума.