Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды комиссар не выдержал, вызвал Васюкова.
— Вы отдаете себе отчет? Что ж, по-вашему, в армиях, отходящих от границ, полно трусов?
— Один негодяй может погубить сотню честных бойцов, — нашелся Васюков. — Я хочу, чтобы у меня и духом этим не пахло. Моральный фактор — это...
Комиссар перебил Васюкова и отчитал его так, что тот четверть часа стоял перед ним навытяжку, бледнея с каждой минутой, словно из него каплю за каплей выкачивали кровь.
— Я видел много немецких самолетов и мало наших, — сказал Васюков, едва дождавшись, когда комиссар кончит говорить. — Я слышал, что у немцев много танков, а у нас — мало. Если это правда, что мы можем противопоставить врагу, кроме морального духа, готовности умереть за Родину?
— Разговорами об измене вы как раз подрываете этот моральный дух. — Комиссар с любопытством глядел на старшего лейтенанта, думая, что он не так прост и прямолинеен, как кажется.
Кузнецова удивляло, что люди, несмотря не усталость от невероятных перегрузок, не сваливаются в сон при каждом удобном случае, скорее мучаются бессонницей, подолгу рассуждая и споря о стратегии и тактике, о политике и экономике, о классовом сознании и национальных предрассудках — обо всем, что в тот военный час волновало каждого.
Среди забот, беспокоивших людей, была и эта — что главнее: оружие, военная техника или моральный фактор.
Кузнецов сердился, когда слышал такие разговоры.
— Все важно. Однако оружие само не стреляет. Не техника воюет, а люди.
Так говорил он другим. А наедине с собой спорил: «Пушка тоже немало значит».
Измаявшись от раздумий, сердился на себя.
«Хватит разглагольствовать! — приказывал он себе. — Разве можно провести грань между ролью военной техники и значением морального фактора? Все важно. Но количество пулеметов в полку — величина неизменная, а уровень морального фактора зависит от командиров. Надо делать то, что зависит от нас. И если кто-то, имея в руках винтовку, побежит от пушки, того я сам расстреляю. И меня пусть расстреляют, если побегу. Разглагольствования теперь — вреднейшая роскошь. Нужно учиться драться и, если придется, умирать, не рассуждая...»
И все же он не мог не рассуждать. Сказывалась многолетняя привычка, выработанная еще в академии, а может и раньше — на всяких совещаниях, где приходилось добиваться успеха в полемике пространными рассуждениями по поводу действий «противника». Слишком много было условностей и регламентирующих правил. Теперь, когда правила приходилось нарушать на каждом шагу, он не мог отделаться от желания объяснить себе эти нарушения.
Трудно было перестраиваться. Измученный бессонницей мозг жил своей жизнью, подкидывал все новые и новые вопросы, рассуждения и даже осуждения. Последнего Кузнецов боялся, и как только находило на него холодное раздражение, шел к первой же роте, занимавшейся в поле, бросался на землю, и полз рядом с бойцами, и вскакивал, бросаясь в атаку, громче всех крича «ура!».
— Вот это командир! — радовались бойцы. — Понимает нашего брата.
А он торопился уйти от этих разговоров, стыдясь своего порыва. Выходило, что репетирует, показывает, как будет поднимать роты в атаку. Будто нет ротных, будто в этом обязанность командира полка.
Прежде он считал, что жизнь кадрового военного четко делится на два этапа — приобретение знаний в мирное время и использование их в дни войны. Словно жизнь — копилка: сначала кладут, потом берут накопленное. Теперь, к удивлению своему, Кузнецов понял: война — высшая академия, когда надо каждый день и час учиться и переучиваться.
Однажды он сказал об этих своих думах комиссару полка Пересветову.
— Я так и знал, — усмехнулся тот.
— Что ты знал?
— Что и тебя тоже мучают старые привычки. Пройдет. Все пройдет в первом же бою.
Кузнецов и сам предполагал это, а теперь уверился: тяга к рассуждениям — не черта характера, а только привычка, нечто вроде пережитка старого метода обучения.
Это было на рассвете, после того как полк в соответствии с планом боевой учебы был поднят по тревоге. Солнце вставало за дальним лесом золотисто-пшеничное, обещавшее сушь. В другой стороне над бескрайней луговиной вспыхивали на фоне темного неба золотые купола старых соборов.
Командир и комиссар стояли тогда на невысоком полевом курганчике, смотрели, как взвод за взводом втягивались в лес бесконечная колонна пехоты, и красивые, как на старых литографиях, упряжки артдивизиона, и длинный, растянувшийся по дороге обоз.
— Места-то какие! Русь изначальная! — сказал Пересветов.
Кузнецов промолчал, только глянул с удивлением на своего комиссара. Сам он в тот момент думал не о красоте — о медлительности колонны, о том, что при внезапном налете авиации полк мог бы изрядно пострадать.
— Ты не замечал, что главный символ всякого строительства на Руси — солнце?
Пересветов был личностью противоречивой: любил одинаково страстно и строгость армейского порядка, и, как он сам выражался, «художественность хаоса» — стихи и статьи уставов, соловьиные концерты над палатками и звон трубы, играющей боевую тревогу. И судьба у него оказалась сложной. Начальник политотдела погранотряда, он перед самой войной уехал в отпуск в свою Сибирь. Уже за Уралом его догнала тяжкая весть — война. В тот же час он пересел на встречный поезд, отправив жену с ребенком на родину, в Тобольск. Но добрался только до Москвы. В политуправлении погранвойск его задержали на несколько дней, а потом предложили должность комиссара стрелкового полка. Что стало с погранотрядом, с близкими ему людьми, он не знал и поминутно казнил себя мыслью, что поторопился с отъездом в отпуск.
— Почему солнце? — спросил Кузнецов.
— Планировка большинства древних городов радиальная — улицы расходятся от центра, как лучи от солнца. И дороги за городом тоже как лучи. И цепочки городов вокруг Москвы точно расширяющиеся волны на этих лучах. Тверь, Кострома, Владимир, Рязань, Калуга, Смоленск — одна из таких цепочек.
— Смоленск в старину называли «Ключ-город», — вспомнил Кузнецов.
— Ты, кажется, оттуда родом?
— Деревня Варнавино Демидовского района.
— Родные там?
— Братья, сестры. А что?
— Да так. Послушай, Дмитрий Игнатьич, давно хочу тебя спросить: почему своего единственного сына ты назвал Генрихом?
— В честь Гейне.
— Немца?
— Послушай, комиссар, нам в бой не сегодня-завтра. А ты с этими сомнениями...
Пересветов глянул на командира.
— Ты не злись. Когда кто спрашивает с подвохом, так и ждет, чтобы вывести из равновесия.
— Фашисты жгли его книги.
— А ты, командир, часом, стихи не пишешь?
— Был грех, — смутился Кузнецов.
— Почитаешь?
— После войны.
Они помолчали, наблюдая, как подтягивался отставший третий батальон, бежал плотными кубиками взводов, и топот сотен ног по жесткой, окаменевшей на солнце дернине разносился над лугом.
— Не надо вспоминать о достижениях немецкой нации. Сейчас важно одно — она родила фашизм.
— Фашизм не национален, — горячо возразил Кузнецов. — Он изобретен буржуазией для борьбы против нас.
— Все так. Только можно ли воевать с такими убеждениями? Может, тот немец, которого тебе придется убить, — будущий Гейне?
— Не верю! — Кузнецов недоуменно посмотрел на комиссара. — Да и не в этом дело.
— А в чем?..
Комиссар хитрил. Он и сам думал так же, но хотел, чтобы командир высказался. По опыту работы с людьми он знал: невысказанное мучает. Мысль смутна и изменчива, слова же, как точки в телеграмме, приучают к лаконичности, облегчают душу, освобождают голову для дел непосредственных.
— Не русский ты, что ли? — спросил комиссар с хитрецой в голосе. — Русский, ведь он какой: грусть гасит в веселье, прикидывается дурачком, а себе на уме.
— Неправда, — оборвал его Кузнецов. — Русский человек прост, прям и добр. Ненавижу хитроумных аристократов и этих, которые рубахи-парни. И то и другое почти всегда маска, прикрывающая какую-нибудь подлость. Это пена на волне. Они, эти люди, потому и заметны, что отбрасываются в сторону, изрыгаются историческим развитием нации. Оглянись в прошлое. Разве хитроумные могли победить на поле Куликовом, когда требовалась стойкость, готовность умереть в прямом бою...
— А Кутузов? Перехитрил же французов?
— Опять неправда. Кутузов взял не хитростью, а выдержкой. Едва ли Наполеон не знал, что Кутузов хочет сохранить армию. Русские отошли от Бородина, а когда понадобилось, это случилось всего через полтора месяца, они насмерть встали под Малоярославцем и вынудили французов к гибельному маневру. Неужели, думаешь, Наполеон не понимал, на что его толкал Кутузов? Понимал, но ничего поделать не мог.
— Теперь не та война.
— Да ведь и мы не те.
— А он прет и прет.
— Упрется!
— Ну вот и слава богу, — улыбнулся комиссар. — Только думать сейчас о немцах, как о культурной нации, все же не стоит. Победим — тогда пожалуйста.
- Синие глаза (рассказы) - Николай Гревцов - О войне
- Над Москвою небо чистое - Геннадий Семенихин - О войне
- Скаутский галстук - Олег Верещагин - О войне
- На крутой дороге - Яков Васильевич Баш - О войне / Советская классическая проза
- Баллада о битве российских войск со шведами под Полтавой - Орис Орис - Историческая проза / О войне / Русская классическая проза