Однажды зашла речь о пожарах, и некоторый веселый собеседник выразил предположение, что новый начальник, судя по его действиям, должен быть, по малой мере, скрытный член народового жонда*.
— Не отрицаю-с, — скромно заметил благодушный старик, — но не смею и утверждать-с. Скажу вам по этому случаю анекдот-с. Однажды, когда князь Петр Антоныч требовал, чтобы я высказал ему мое мнение насчет сокращения в одном ведомстве фалд, то я откровенно отвечал: «Ваше сиятельство! и фалды сокращенные, и фалды удлиненные — мы всё примем с благодарностью!» — «Дипломат!» — выразился по этому случаю князь и изволил милостиво погрозить мне пальцем. Так-то-с.
Даже против реформ, или — как он их называл — «катастроф», старик не огрызался; напротив того, всякое новое мероприятие находило в нем мудрого толкователя. Самые земские учреждения* и те не смутили его. Конечно, он сначала испугался, но потом вник, взвесил, рассудил… и простил!
— Так, вашество, одобряете? — спрашивают его иногда собеседники.
— Одобряю-с, — отвечает он, — сначала, конечно… опасался-с; но теперь… одобряю-с!
— Чего же собственно, вашество, опасаться изволили?
— Упразднения власти-с!
— А теперь одобряете?
— Теперь одобряю-с. На этот счет доложу вам вот что́-с. С блаженной памяти государя Петра Алексеевича история русской цивилизации принимает характер, так сказать, пионерный. Являются, знаете, одни за другими пионеры. Расчищают, пролагают, прорубают, строят, ломают и опять строят… одним словом, ведут жизнь деятельную. Сперва губернаторы, прокуроры, экономии директоры, капитан-исправники — это, так сказать, пионеры первобытные. Потом-с, окружные начальники, воспитанники училища правоведения, акцизные чиновники, контрольные чиновники, мировые посредники — это уже пионеры второй формации, пионеры с утонченными чувствами и деликатными манерами. Наконец, земство-с.
— Стало быть, и Василий Петрович, и Николай Дмитрич — все это пионеры?
— Пионеры-с, и больше ничего.
После такого толкования слушателям не оставалось ничего более, как оставить всякие опасения и надеяться, что не далеко то время, когда русская земля процивилизуется наконец вплотную. Вот что́ значит опытность старика, приобревшего, по выходе в отставку, привычку поднимать завесу будущего!
Таким образом, тихо и неслышно текут дни благодушного старца, еще недавно удивлявшего мир своею распорядительностью. В обхождении он кроток и как-то задумчиво-сдержан; на исправника глядит благосклонно, как будто говорит: «Это еще при мне началось!», с мировым судьей холодно-учтив, как будто говорит: «По этому предмету я осмелился подать такой-то совет!» В одежде своей он не придерживается никаких формальностей и предпочитает белый цвет всякому другому, потому что это цвет угнетенной невинности. Однажды даже он отпустил себе бороду, в знак того, что и ему не чуждо* «сокращение переписки»*, но скоро оставил эту затею, потому что князь Петр Антоныч, встретивши его в этом виде, сказал: «Эге, брат, да и ты, кажется, в нигилисты попал!» Вообще, он счастлив и уверяет всех и каждого, что никогда так не блаженствовал, как находясь в отставке.
II
Каждый день утром к старику приезжает из города бывший правитель его канцелярии, Павел Трофимыч Кошельков, старинный соратник и соархистратиг*, вместе с ним некогда возжегший административный светильник и с ним же вместе погасивший его. Это гость всегда дорогой и всегда желанный: от него узнаются все городские новости, и, что всего важнее, он же, изо дня в день, поведывает почтенному старцу трогательную повесть подвигов и деяний того, кто хотя и заменил незаменимого, но не мог заставить его забыть.
Утро; старик сидит за чайным столом и кушает чай с сдобными булками; Анна Ивановна усердно намазывает маслом тартинки, которые незабвенный проглатывает тем с большею готовностью, что, со времени выхода в отставку, он совершенно утратил инстинкт плотоядности. Но мысль его блуждает инде; глаза, обращенные к окошкам, прилежно испытуют пространство, не покажется ли вдали пара саврасок, влекущая старинного друга и собеседника. Наконец старец оживляется, наскоро выпивает остатки молока и бежит к дверям.
— Ну-с, что новенького? — спрашивает он после первых взаимных приветствий.
— Мостит базарную площадь-с.
— Как? Кто?
— Новый-с.
Известие это поражает изумлением. Старик многое предвидел, многое предсказал; но этого ни предвидеть, ни предсказать не мог.
— Признаюсь! — произносит он не без смущения, — признаюсь!
— Да и мы таки подивились! — поддакивает Павел Трофимыч.
Не то чтобы идея о замощении базарной площади была для старика новостью; нет, и его воображение когда-то пленялось ею, но он оставил эту затею (и не без сожаления оставил!), потому что из устных и письменных преданий убедился, что до него уже семь губернаторов погибло жертвою этой ужасной идеи.
— Но предвидел ли он, этот безрассудный молодой человек, те непреоборимые трудности, даже опасности, с которыми связано подобное предприятие?
— Сказывали-с; Яков Астафьич даже примеры представляли-с…
— Ну?
— Остался непреклонен-с.
Начинаются сетованья и соболезнованья; рассказывается история о погибших губернаторах, и в особенности приводится в пример некоторый Иван Петрович, который все совершил, что смертному совершить доступно, то есть недоимки собрал, беспокойных укротил, нравственность водворил, и даже однажды высек совсем неподлежаще одного обывателя, но по вопросу о мостовых сломился, был отрешен от должности и умер в отставке, не выслужив пенсиона.
— А я так вот выслужил! Мостовых не строил, а пенсию выслужил! — прибавляет благодушный старец.
— Раненько, вашество, тяготы-то с себя снять изволили! — льстит Павел Трофимыч.
— Я?.. Что ж?.. Я послужить готов!.. Я, мой любезный Павел Трофимыч… Меня этими мостовыми не удивишь! Я не только перед мостовыми, но даже перед тротуарами не дрогну! Только надо к этому предмету осторожно, мой милый… Ой, как осторожно надо подступить!
— Что говорить, вашество! с осторожностью и гору просверлить можно!
— Это так. Потому, сегодня стукнешь — ямочка, завтра стукнешь — ан она глубже, послезавтра — и еще глубже! Так-то, мой любезный!
В таких разговорах незаметно летит время до обеда, после чего Кошельков отправляется обратно в город за свежим запасом новостей.
На другой день та же обстановка и тот же дорогой гость. Оказывается, что «новый» переломал в губернаторском доме полы и потолки.
Старик делается серьезен, почти строг.
— А знает ли он, этот безрассудный молодой человек, — говорит он, — что в этом доме до него жили тридцать три губернатора! и жили, благодарение богу, в изобилии!
На третий день Павел Трофимыч повествует, что «новый», прибыв в некоторое присутственное место, спросил книгу, подложил ее под себя* и затем, бия себя в грудь, сказал предстоявшим:
— Я вам книга, милостивые государи! Я — книга, и больше никаких книг вам знать не нужно!
Старик начинает колебаться. Он начинает подозревать, что в «безрассудном молодом человеке» не всё сплошь безрассудства, но, по временам, являются и признаки мудрости.
— Дай бог! — говорит он, — дай бог! Но все-таки скажу: осторожность, мой любезный! Ой, как нужна осторожность!
На четвертый день — опять то же посещение; оказывается, что «новый» выбрал себе в «помпадурши» жену квартального Толоконникова.
Чело старика проясняется; в голове его шевелятся веселые мысли.
— А что́ ты думаешь, любезный! — говорит он, — ведь он… тово! ведь он бабенку-то… тово!
— Толоконников уж и шинель с бобрами себе построил-с!
— В знак удовлетворенья… это так! Я полагаю даже, что он его куда-нибудь в советники… Потому, мой любезный, что это, так сказать, общая наша слабость, и… должен признаться… приятнейшая, брат, эта слабость!
— Уж чего же, вашество, лучше!
— То-то, любезный друг! ты пойми! Насчет этого нельзя так легко говорить! Уж на что я к Анне Ивановне привязан, а тоже, бывало, завидишь этакую помпадуршу — чай, помнишь?
— Как не помнить-с! Только раненько, вашество, тяготы-то эти сбросить с себя изволили!
— Что ж, я послужить готов!.. А он… тово! он, я тебе скажу, эту бабенку… это — верно!
Наконец в одно прекрасное утро приезжает Павел Трофимыч и смотрит не то загадочно, не то торжественно.
— Ну-с, что́ еще напроказили? — спрашивает старик, по обыкновению.
— Недоимки собирает!!! — Сам собирает?
— Сам-с.
— И сечет?
— И сечет-с (Кошельков, очевидно, врет, но делает это в тех видах, чтобы известие подействовало на старика как можно живительнее).