пакет с чипсами после того, как я ложилась спать?
Иногда от моих слов в папиных глазах вспыхивают веселые искорки, он отворачивается, но улыбки сдержать не в силах: я самая младшая, а говорю такие хитроумные вещи. Он называет меня «Принцессой, которую никто не мог переговорить».
Никого из сидевших за столом не жаль так, как Халвора, но еще больше мне жаль саму себя. Когда мне было восемь лет, я попала в больницу с аппендицитом; все входившие в палату один за другим говорили: «бедняжка», «бедная Моника». Но даже тогда я себя не жалела так сильно. В конце концов в палате появился папа. Он ушел от нас еще до наступления лета — исчез на пять недель. Но в тот день он вернулся и сказал: «Бедная моя маленькая девочка». Тогда мне было жаль Кристин, большую и здоровую.
— Моника, хватит ныть про свой живот, — процедила мама. — У меня нервы не выдержат, если не прекратишь нудить.
Из машины на пляж я несла большую подстилку, а в руках у Кристин была сумка-холодильник с морсом, хлебом, плавленым сыром в тюбике и печеньем. Я плакала, а мама, массируя лоб кончиками пальцев, сказала:
— Я ничего не могу поделать, Моника. Успокойся уже со своим животом. Все пройдет.
В то лето тетя Лив бывала у нас меньше обычного, Халвора отправили на три недели в детский летний лагерь, а мы и вовсе на каникулы никуда не ездили, и я скучала по тете Лив даже больше, чем по папе, потому что ее отсутствие отчетливо ощущалось в конкретных вещах: я скучала по эскимо в морозилке, по насаженным на шпажки мясным тефтелям, по лимонаду с сахаром и лимоном. Я много думала о Халворе, который проводил каникулы в лагере с какими-то чужими детьми, и я даже не могла себе представить, чтобы ему там нравилось. Я не могла взять в толк, как тетя Лив вообще могла его туда отправить. Когда тетя Лив гостила у нас, отношения с мамой у них накалились. Я слышала, как тетя Лив на веранде ругала маму из-за того, что та никому не хотела говорить о папином уходе.
— Подумай о детях, об Элизе, — увещевала ее тетя. — Как ты думаешь, что сейчас у них в голове? Как они смогут понять, что происходит? Ты что, не видишь, что творится с Моникой? Она же почти ничего не ест!
Мама ругалась и тихо плакала.
— Не вздумай рассказать об этом маме, я тебе не разрешаю! — кричала она. Потом тетя Лив уехала, а у меня разболелся живот, и боль становилась все сильнее.
Когда я очнулась в больнице после операции, комната была залита светом, а на ночном столике лежали виноград, шоколад, кукурузные палочки со вкусом сыра и журналы. Солнечные зайчики плясали на дверцах шкафа, и мама со слезами в голосе спросила: «Тебе хочется еще чего-нибудь?» Когда я проснулась в следующий раз, солнечные зайчики исчезли, а на стуле у окна сидел папа. И я поверила, что отныне все будет хорошо. Его не было больше месяца, и никто не знал, где он. Теперь он сидел на стуле с блестящими металлическими ножками, и я принялась рассказывать — о больнице и медсестрах, и о том, как это — проснуться после наркоза, о проколотой велосипедной шине и о том, что осенью я снова пойду в школу. Я говорила о том, что мой любимый предмет в школе — норвежский язык, но все же лучше летних каникул ничего быть не может. «Ой, как же болит шов», — проговорила я и заплакала, а папа встал и пошел за врачом или медсестрой.
Я стою на лестнице и смотрю, как папа вытаскивает из машины ящик с газировкой и ставит его в гараже, относит в кухню мешок с сахаром для варенья. Потом он кладет чемоданы тети Лив, Халвора и Элизы в багажник. Тетя Лив на прощанье обнимает меня и долго не отпускает, от нее пахнет топленым маслом и духами с ароматом из моего детства — английские конфеты и зеленый лимонад с парома в Данию. Она прижимает меня к себе так крепко, словно это наказание или воспитательная мера: мол, не отпущу, пока не попросишь о пощаде, пока не осознаешь, что наделала. И все же она разжимает объятия. У Элизы длинная шея и отсутствующий взгляд, она забывает меня обнять. Лоб кажется слишком высоким из-за тугих косичек, она не выглядит взрослой. Я пытаюсь угадать, как они поделят места в машине, кто с кем сядет рядом. Халвор наверняка уткнется в комиксы про Дональда на переднем сиденье, а тетя Лив и Элиза сядут вместе и проболтают всю дорогу — о новом приятеле тети, о медицинском колледже, о маминой мигрени, о том, каково папе, и обо мне. Я могла бы позвонить Анне Луизе и сказать: это было глупо. Или сказать: это просто глупо, давай уже покончим с этим. Но что же глупого, она ведь сказала те слова и ушла через школьный двор, расчерченный для игры в классики, а мы могли бы стать подругами, которые всегда поддерживают друг друга. Но я не звоню ей. Она сказала, что мама — жалкая училка музыки, что ей вовсе не надо было становиться учителем. Что Гуннар говорил, будто мама заплакала из-за того, что ученики разговаривали во время занятий.
Я могу спросить Кристин, хочет ли она поиграть в шахматы или вист, но она все равно откажется.
Никто не отправляет меня в постель, я укладываюсь сама. Я слышу, как родители разговаривают внизу. Я продолжаю читать.
В книжке отцу Стины не продлили договор аренды, он очень расстроен и пьет весь вечер до беспамятства, пока лицо не становится сизым, а ночью у него останавливается сердце. Мать на похоронах не плачет.
Если мы с Анной Луизой опять не подружимся, мне придется начать жизнь заново или же остаться наедине со всем тем, из чего моя жизнь состояла до сих пор, когда мне было шесть, девять, одиннадцать, двенадцать. Было все: голодное бедствие на мусорной свалке, мы чуть не утопии во время отлива, а еще шведская жвачка со вкусом ананаса и литр неразбавленного морса, нас потом рвало за деревом жижей кровавого цвета. Защищать все, если нужно, или отказаться от всего. От рододендрона в углу сада с тенистым укрытием на влажной земле. Мы становимся все старше и взрослее и понимаем все больше. Все, что было у нас общего, теряет смысл, смысл, который