друга, всякий думал, что в нём одном заключается истина. Люди не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать добром, а что злом. Люди убивали один другого в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но воины уже в походе бросались друг на друга, грызлись, резались, будто неразумные. Начинались пожары, голод, отчаяние… Спастись могли только избранные — те кто мог начать новую жизнь, очистить землю от скверного, вывести людей из заблуждения. Кто же это, в самом деле?! Кто эти избранные?!
Не пойму, в какой день, мне стало настолько хорошо, что я смог подняться и подойти к решëтчатому окну. На госпитальном дворе большими сугробами лежал снег, было солнечно и тепло. Казалось, всё и до этого так было, разве что воздух в то время был морозным — наверное, и через много-много лет, стоит только подойти к этому же окну и глянуть, как увидишь всё те же мрачные сугробы и всё тот же высокий частокол, за которым таится другой, неведомый, свободный мир. Ощущение было у меня в ту минуту такое, будто бы ждёт что-то меня, когда я совсем выздоровею, это что-то уже близко, но его нету, и я не знаю, что это — и это была новая тоска. Вот коротко, по-зимнему, тинькнула синица. С этим звуком какая-то до слëз отчаянная страсть к жизни нахлынула вдруг на меня. Синичка опять где-то пропела «тинь-тинь». Я представил пичугу: маленькая, желтобокая, с чёрной полосой на грудке. «Как же славно поёшь ты… Пой, пой ещё, кроха вольная! Здесь, в палате, тишь могильная, ничего, кроме мышиного шороха не слышно, темень кромешная… Где же ты, полдневная певица? Почему замолчала?..»
Снова мёртвая тишина. Солнце скрылось за облаками. Наверное, ничего нету хуже, чем несчастное одиночество… Но тут… у госпитальных ворот я заметил Соню! Она поводила по сторонам тоскливыми глазами и словно чего-то ждала. Она взглянула в окно, и наши взгляды встретились. Что-то будто пронзило в этот миг моё сердце, я вздрогнул — она! Ужель она?! Я поскорее отошёл от окна и смущённо опустил взгляд в пол. Эта девица, чья жизнь такая же ужасная и горькая, как и моя, следует за мной даже сюда, в эту мёртвую обитель! Я снова поднял глаза и посмотрел в окно издали. Я видел, как Соня вздохнула, разочаровавшись, и печально побрела со двора. И тут я понял, понял наконец, что она меня любит! Именно любит, не щадя себя и жертвуя для меня абсолютно всем. Она мне так необходима, так желанна! Я непременно объясню ей всё, что думаю о ней, скажу, что сам испытываю к ней сострадание! Завтра, если только почувствую себя лучше, чем сегодня, скажусь здоровым, и выйду к ней сам. Ведь моя жизнь для неё важнее всего, как я не догадывался об этом раньше? И поэтому чувствую, она обязательно придёт в следующий же день!
Февраль, 9
На следующий день Соня не пришла… И на третий день тоже. В тот день меня выписали из госпиталя, и я отправился на работу. Даже в шахте, куда Соня всегда смело спускалась меня встречать, она не появилась. Я начал замечать, что жду Соню с беспокойством, что она нужна мне не только как утешение, но и просто как любимая. Её вспоминали даже каторжане, которым она помогала.
— Эх, что ж не идёт наша матушка Софья Семëновна? — вздыхал один из них. — Я бы попросил её отослать письмо моей матери. Всё ведь для нас сделает, настолько людей любит!
— А я бы у неё вылечился, — вторил другой и тоже задумывался: — Где же она сейчас?..
Тут из забоя вышел бородатый с киркой, слышавший их разговор, и грустно сообщил:
— Сестра Петьки приходила и оповестила, что Софья Семëновна заболела. Лежит у себя дома и никуда не выходит.
При слове «заболела» я выронил свою кирку и она со звоном упала на камни. Больна! Моя Соня больна! Надолго ли? Не опасно ли? Как я без неё буду?..
— Ах, несчастье! — покачал головой первый. — Ну, дай бог ей скорейшего выздоровления.
— Совсем её каторжная забота замотала… — вздохнул другой. — А ведь она именно за ним последовала!
Он сердито скосил на меня взгляд, знавший, как уже и все каторжники, что Соня поехала в Сибирь из-за меня. Все в остроге знали давно и о моём преступлении, и о моём равнодушии ко всему, за что люто меня ненавидели и прозвали раскольником по-фамилии. Но не знали они, что в последнее время со мной всё было не так — сон, что снился мне в болезни, изменил мои взгляды и убеждения. Однако, чтобы не сердить арестантов своим присутствием, я смущённо удалился в другой конец шахты.
Чем дольше я ожидал выздоровления Сони, тем терпеливее становился, как замечал сам. В ходе этого ожидания я происходило моё постепенное знакомство с жизнью некоторых арестантов, так как после болезни мне страстно хотелось жить и чувствовать. Ссыльно-каторжные в этом «мëртвом доме» самые разные были: некий Столопинский, например, сослан сюда за то, что жену в гневе зарезал; сам сухой, долговязый, вечно всем недоволен и груб по любому поводу. Но может неожиданно прийти на помощь, и, если человек сможет ему угодить, заведёт с ним крепкую дружбу. Гагин — огромный мужичина геркулесовского телосложения, все его боятся из-за его пудовых кулаков и умения затевать ссоры и драки. Между прочим этот Гагин постоянно мёрзнет и, к изумлению моему, умело нашивает себе на полушубок подкладки из меха каких-то животных. Но больше из всех арестантов моей партии заинтересовал меня тот мужичок, что впервые заговорил со мной и выхаживал меня во время болезни. Зовут его Афанасий Лаптев, выходец из простых, солдатом служил. Был в чём-то не согласен с командиром и застрелил его, за что и приехал сюда.
— А не скучаешь ты по жизни вольной? — спрашиваю.
— Конечно, скучаю, — спокойно отвечает тот, — иногда. А так, смирился, ведь и в неволе волю можно найти для себя.
— Как это? — не понимаю я. — Ведь житьë здесь такое дурное!
— Человек — есть существо ко всему привыкающее, — без тени неудовольствия поясняет Афанасий. — А то, что здесь я оказался — стало быть, Богу так угодно, принимать это нужно.
«Бог-то тут причём?!» — негодую я с неизбывным, однако, любопытством. Меня удивляло то, как быстро Лаптев со всем смиряется, как быстро забывает обиды и благословляет весь мир. Особенно поразила меня его исконно русская православная религиозность: каждое утро и каждый вечер он