…После книги „За синими реками“ он почти отказался от писания стихов и, напечатав свои ранние повести, сразу же завоевал себе первую славу.
Слава, вначале не слишком-то громкая, оказалась ему к лицу. Он стал еще более осанистым, в его голосе послышалась барственность, на его прекрасных молодых волосах появился французский цилиндр. Артисты, живописцы, писатели охотно приняли его в свой заманчивый круг. Все они как-то сразу полюбили Толстого. Со многими из них он стал на „ты“.
Холодноватый и надменный с посторонними, он в кругу этих новых друзей был, что называется, душа нараспашку. Весельчак и счастливец – таким он казался им в те времена, в давнюю пору своих первых успехов.
Когда он, медлительный, импозантный и важный, появлялся в тесной компании близких людей, он оставлял свою импозантность и важность вместе с цилиндром в прихожей и сразу превращался в „Алешу“, доброго малого, хохотуна, балагура, неистощимого рассказчика уморительно-забавных историй из жизни своего родного Заволжья.
В такие минуты было трудно представить себе, что этот беззаботный „Алеша“, с такими ленивыми жестами, с таким спокойным, даже несколько сонным лицом, перед тем как явиться сюда, просидел за рабочим столом чуть не десять часов, исписывая целые кипы страниц своим круглым старательным почерком.
Едва ли кому было в то время понятно, что эти приливы веселости необходимы ему при той огромной нагрузке, которую он взвалил на себя, – подмастерье, тратящий все силы души на то, чтобы сделаться мастером. Именно оттого, что он проводил каждый свой день за работой, к вечеру его постоянно тянуло резвиться, шалить, каламбурить, рассказывать смешные небылицы. Здесь был его отдых, облегчавший ему его целодневный писательский труд.
…В ту пору его можно было видеть на всех юбилеях, вернисажах, театральных премьерах, – и на воскресных посиделках Сологуба, и на всенощных радениях Вячеслава Иванова, и на сборищах журнала „Аполлон“, и на вечеринках альманаха „Шиповник“.
Добродушный, по-деревенски здоровый, он чаще всего почему-то вспоминается мне в гостях, за семейным обедом, когда он неторопливо и непринужденно рассказывает, чуть-чуть похохатывая и изредка проводя рукою по правой щеке сверху вниз, словно умывая лицо (его излюбленный жест), какой-нибудь потрясающе нелепый, диковинный, анекдотический случай, и кто-нибудь уже выбежал из-за стола – отсмеяться» (К. Чуковский. Современники).
«Плотный, крутоплечий, породистый, выхоленный и расчесанный, как премированный экземпляр животноводческой выставки. В спадающей на уши парикообразной прическе, в модном в те годы цветном жилете и в каких-то особенного фасона больших воротничках – сознательное сочетание старинного портрета и модного дендизма.
Веселые карие глаза „с наглинкой“ жадно шныряют по всему миру: им, как молодым псам, – все интересно. Но вот они делают стойку: Толстой внимательно прислушивается к вспорхнувшей перед ним в разговоре мысли. Из нижней, розово-вислой части его крупного красивого лица мгновенно исчезает полудетская губошлепость. Уже не слышно его громкого „бетрищевского“ – ха-ха-ха. На лбу Алексея Николаевича появляются складки – он думает: медленно, упорно, туго. Нет, он не глуп, как меня уверяли в Москве, хотя и не мастер на отвлеченные размышления. Думает он, правда, не умом, но думает крепко всей своей утробой, страстями и инстинктами. В нем, как в каждом художнике, сильна память, но не платоновская „о вечном“, а биологическая – о прошлом. Когда Толстой разогревается в разговоре, в нем чувствуется и первобытный человек, и древняя Россия» (Ф. Степун. Бывшее и несбывшееся).
ТОЛСТОЙ Лев Николаевич
граф, 28.8(9.9).1828 – 7(20).11.1910
Прозаик, драматург, публицист, общественный деятель. Повести «Детство» (1852), «Отрочество» (1854), «Юность» (1857), «Люцерн» (1857), «Казаки» (1863), «Смерть Ивана Ильича» (1886), «Крейцерова соната» (1891), «Дьявол» (1889–1890; опубл. 1911), «Хаджи-Мурат» (1896–1904; опубл. 1912), «Отец Сергий» (1890–1898; опубл. 1912), «После бала» (1903; опубл. 1911) и др. «Севастопольские рассказы» (1855). Романы «Война и мир» (1865–1869), «Анна Каренина» (1876–1877), «Воскресение» (1899). Пьесы «Власть тьмы» (1886), «Плоды просвещения» (1891), «Живой труп» (1900; опубл. 1911). Публицистические эссе «Исповедь» (1884), «В чем моя вера?» (1884), «Исследование догматического богословия» (1880), «Соединение и перевод четырех Евангелий» (1881), «Что такое искусство?» (1898) и др. Организатор и один из деятельных участников издательства «Посредник» (с 1884).
«Когда мы сели за чайный стол, Льва Николаевича в комнате не было. Но вот он вошел, и меня поразила легкость его движений и походки, тонкость и стройность его фигуры. Синяя блуза удивительно складно на нем сидела и как-то очень к нему подходила и гармонировала с его головой и обросшим бородой каким-то мужицким лицом. Только глаза особенно зорко, остро и пронзительно глядели. Меня всегда поражала сила и острота его взора, когда, бывало, его встретишь на Смоленском бульваре. Он шел своей легкой походкой в немного потертом, черном зимнем пальто с барашковым воротником и рыжей мягкой войлочной шапочке. Или помню, как он ехал на конке по Пречистенке, стоя, облокотившись, на задней площадке, глядел прямо перед собой на закат и о чем-то думал. Взгляд его глаз поражал своей силой и зоркостью, точно он насквозь все им пронизывал. Хотя это было мимолетным впечатлением, но оно надолго оставалось и казалось, так и видишь этот взгляд» (М. Морозова. Мои воспоминания).
«Ни одна фотография, ни даже писанные с него портреты не могут передать того впечатления, которое получалось от его живого лица и фигуры. Разве можно передать на бумаге или на холсте глаза Л. Н. Толстого, которые пронизывали душу и точно зондировали ее! Это были глаза то острые, колючие, то мягкие, солнечные. Когда Толстой приглядывался к человеку, он становился неподвижным, сосредоточенным, пытливо проникал внутрь его и точно высасывал все, что было в нем скрытого – хорошего или плохого. В эти минуты глаза его прятались за нависшие брови, как солнце за тучу. В другие минуты Толстой по-детски откликался на шутку, заливался милым смехом, и глаза его становились веселыми и шутливыми, выходили из густых бровей и светили. Но вот кто-то высказал интересную мысль, – и Лев Николаевич первый приходил в восторг; он становился по-молодому экспансивным, юношески подвижным, и в его глазах блестели искры гениального художника» (К. Станиславский. Моя жизнь в искусстве).
«„Толстой-старец – это поэма…“ и это истинная правда, как правда и то, что „Толстой – великий художник“ и как таковой имеет все слабости этой породы людей. В том, что он художник – его оправдание за великое его легкомыслие, за его „озорную“ философию и мораль, в которых он, как тот озорник и бахвал парень в „Дневнике“ Достоевского, похваляется, что и „в причастие наплюет“. Черта вполне русская. И Толстой, как художник, смакует свою беспринципность, свое озорство, смакует его и в религии, и в философии, и в политике. Удивляет мир злодейством, так сказать. Лукавый барин, вечно увлекаемый сам и чарующий других гибкостью своего великого таланта.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});