голосом» обратился к ним: «Вы знаете, что ваш долг предписывает вам умереть за меня, идите вперед, я укажу ваше место». Слова возымели магическое действие: «Полк, словно под воздействием ужаса, двинулся вперед и остался в полном повиновении, несмотря на недобрую славу, которую заслужили многие его офицеры»[332]. Каково?
В мемуарах Бенкендорфа имеются смысловые и словесные совпадения с пушкинскими текстами: видимо, их контакты были плотнее, и Александр Христофорович допускал больше обмолвок, чем принято считать. Во всяком случае, идея ожившей статуи берет начало в поведении Николая I на Сенатской площади, а многочисленные рассказы о надгробных монументах, расхаживающих по улицам и преследующих неугодных людей, приложились к ней. Под этим впечатлением возникнут и шаги Командора, и скачущий Медный всадник.
Последние слова стихотворения: «Оставь герою сердце! Что же / Он будет без него? Тиран…» поведут Пушкина к размышлениям о прощении мятежников. «Каков государь? молодец! того и гляди, что наших каторжников простит — дай Бог ему здоровья»[333], — сказано в одном из ноябрьских писем 1830 года Вяземскому. Если нет — герой становится тираном. Каковым был Наполеон, несмотря на все героические поступки. В этом противопоставлении суть наполеоновских аллюзий в образе Германна.
Автор учитывает сопоставление героя «Пиковой дамы» с Пестелем — русским Бонапартом[334]. Вполне верное, но второстепенное по отношению к главному прототипу. Напомним, что все персонажи повести включали в свой образ антипода. Так, противоположностью Екатерины II являлся Пугачев. Однако крайности сходятся — «Романовы — революционеры и уравнители». В той же степени не чужд Германну и Пестель.
Однако само появление наполеоновских мотивов в образе героя восходит к стихотворению 1830 года. И к совету: царствовать сердцем — оно убережет от тирании. Эти слова странным образом перекликаются с собственным мнением Николая I о Екатерине II: «Моя бабка была умнее всех этих краснобаев (французских философов-просветителей. — О. Е.) в тех случаях, когда она слушалась своего сердца и здравого смысла».
В «Пиковой даме» нет неба, оно всегда окутано метелью: в такой ситуации «другу неба» действовать тяжело, если не невозможно — у него нет прямого покровительства свыше. «Сердце Царево — в руце Божьей». На страницах повести показан мир, где Бог закрыт от персонажей завесой снега, поэтому невозможно и милосердие. Ни к «падшим», которые «собирались часто», ни к самому герою — «Мера за меру».
«Вид завоевателя»
Вернемся к латинскому варианту имени героя с одной «н» на конце. Оно означает «родной, братский», даже «брат». Здесь уместно вспомнить слова Николая Васильевича Гоголя о разговорах с Пушкиным «в последнее время своей жизни»: «Как умно определял Пушкин значение полномощного (самодержавного, не ограниченного. — О. Е.) монарха… „Зачем нужно, — говорил он, — чтобы один из нас стал выше всех и даже выше самого закона? Затем, что закон дерево; в законе слышит человек что-то жесткое, небратское. С одним буквальным исполнением закона тоже недалеко уйдешь; нарушить же и не исполнить его; для этого-то и нужна высшая милость, умягчающая закон, которая может явиться людям только в одной полномощной власти. Государство без полномощного монарха: автомат… то же, что оркестр без капельмейстера“»[335].
Если закон — «не братский», то государь, дарующий милость, рассматривается как «братский», смягчающий сухую букву государственного акта. Так было с самим Пушкиным и после ссылки в Михайловское, и после расследования по «Гавриилиаде», когда одного письма царю с честным признанием оказалось достаточно, чтобы дело стало «совершенно известно и закрыто» высочайшим лицом.
В рассуждении Пушкина, которое записал Гоголь, тоже слышатся слова Бенкендорфа. В 1836 году он в отчете императору писал о Комиссии прошений, которая должна была рассматривать обращения осужденных о помиловании: «…Кто может разрешить подобную просьбу, кроме сердца Государева? Но Комиссия объявляет от себя просителю, что просьба его удовлетворена быть не может, так как он понес наказание по судебному приговору; как будто бы просьба его обращена была к лицу Комиссии. Он просил своего Государя и спокойно с безропотностью принял бы его решение, какое бы оно ни было, но негодует, и по праву, что просьба его не доведена до Высочайшего сведения… Статс-секретарь у принятия прошений получил прозвание статс-секретаря при отказах»[336].
Царская милость в обоих случаях рассматривалась как божественный принцип. Однако в отношении мятежников — «моих друзей 14-го декабря», как называл их император, — полного прощения не было, хотя их участь постоянно смягчали. Иным сокращали срок. Иных переводили с каторги на поселения. И дальше — на Кавказ в действующую армию, что для провинившихся офицеров, разжалованных в солдаты, естественно — искусственны как раз сетования по поводу «теплой Сибири». Иным разрешали, повоевав, выйти в отставку. Но помилования одним глотком, не разбираясь с конкретными лицами, — не было. И вряд ли могло произойти при учете обстоятельств случившегося.
Поэтому и в имени героя зазвучало нечто «не братское». Наиболее частую для России латинскую форму с одним «н» Пушкин отверг уже в черновике, где появилось немецкое, указывающее на иные стороны личности.
Hermann или Heriman — двусоставное имя древнегерманского происхождения. Корень Heri, Hari означает «войско», «военный», «воинственный». Mann — человек. Кроме того, «германн» в античном Риме — национальное прилагательное, обозначающее германцев как племя. У Германна отец был «русским немцем», и самого его Томский определяет как немца: «Германн — немец: он расчетлив, вот и все!» Этим «вот и все» автор как будто отрезает дальнейшие рассуждения, но сам же провоцирует их замечаниями: «скрытен и честолюбив», «сильные страсти и огненное воображение».
Германская, «тевтонская» внешность императора стала притчей во языцех, ее упоминал практически всякий, кто брался описывать Николая I. Де Кюстин, подчеркивая античную красоту, тем не менее пишет: «На лице его всегда замечаешь выражение суровой озабоченности… воинственное выражение, которое выдает в нем скорее немца, чем славянина»[337].
О той же черте — воинственности в облике императора — писала и Долли Фикельмон в дневнике, называя его «триумфатором»: «Император на коне великолепен, у него замечательная физиономия. Но если он чем-нибудь недоволен, она становится такой суровой, что вызывает трепет. Судя по ней, он обладает… железной волей». Чуть позже: «Вид покорителя ему очень подходит… Его физиономия, всегда импозантная и величественная, приобретает вид завоевателя, как только появляются турки. Убеждена, император Александр улыбался бы милее и приветливее! Но молодость и победы Николая заставляют нас прощать ему эту сиюминутную гордость, которая, в конечном счете, свойственна любому человеческому сердцу!»[338]
Какой бы умницей ни была графиня Дарья Федоровна, «дама с безупречной репутацией», она судила в кругу своих представлений. Гордость Николая по отношению к неприятелям — туркам ли, персам ли, полякам ли — была не «сиюминутным», а коренным качеством. Он не хотел улыбаться