Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так сутки и миновали.
За сутки стенки скважины деградировали, кое-где в стволе появились сужения. Когда стали майнать инструмент на проработку скважины, поток раствора погнал впереди себя шлам с обвалившихся стенок, образовалась пробка, раствор заметался в поисках выхода, но вверх пути нет, вниз тоже — и раствор, напрягшись, разорвал пласт, хлынул в каверну. На вышке сразу почувствовали неладное — циркуляция раствора прекратилась, перестал он возвращаться в приемные мерники по затрубному пространству, мелели и пересыхали желоба, буровой рукав, нависший над ротором, то дергался нервозно, то обреченно затихал.
С похожими сложностями они сталкивались не раз и знали, что им теперь предстоит: осторожно поднять инструмент, промыться, восстановить циркуляцию раствора, начать медленный спуск с проработкой. Так и сделали. Хотя нет, совершенный вид глагола здесь не более чем иллюзия, — так они и делали: поднимали, мыли, опускали, теряли циркуляцию и вновь восстанавливали, приучали себя не торопиться, терпеть, — и тот час, который сберегли они во время каротажей, разросся уже до двух потерянных вахт, до четырех, до недели... Инструмент шел трудно, словно не в свой ствол возвращались они, а по новой бурили. Остановились. Сделали замер. Так и есть — азимут прежний, а угол другой. Разница — самая малость, но пошли теперь вторым стволом, а это значит — начали все сначала, воротившись в прошлый, прожитый уже год... Пробурили полторы тысячи метров, тысячу шестьсот... В вахту Сухорукова инструмент резко провалился, своим весом прошел метра четыре и снова увяз. Еще чуть-чуть поелозили — встали окончательно: ни вверх, ни вниз нет хода.
Потом поняли, что означало то свободное падение в четырехметровом интервале, — случайно они зарезались в старый ствол, и теперь все газовые шапки самотлорского купола вскрыты и нет от них никакой защиты. Но тогда главной заботой у них было другое: постараться скорее освободить инструмент. Начали готовиться к нефтяной ванне. Не успели ее поставить.
К счастью.
Нефтяная ванна, вы же понимаете, термин условный, никто не собирался в нефти трубы купать. Это так делается: в раствор закачивается несколько кубов нефти, она улучшает смазку и тем самым должна помочь освобождению бурового инструмента. Но попутно нефть уменьшает удельный вес раствора, одна из главных задач которого удерживать в равновесии противодавление пласта. А если в старом, уже неделю открытом, стволе накопился газ?
Вот он-то и начал работать. Проник через тот злополучный четырехметровый интервал в новую скважину, потеснил раствор, не рассчитанный на такое противодавление (хорошо еще, не успели нефть ввести — развязка была бы куда стремительнее), закипели пузырящиеся желоба, ударился в легкомысленный пляс массивный роторный стол...
Все.
Выброс!
Но тут и они показали, что не лыком шиты: успели утяжелить раствор баритом, довели удельный вес до одного-тридцяти... газ укротили. Однако инструмент был прихвачен намертво, оба ствола потеряны навсегда — старый, две тысячи сто метров, и новый, где успели пройти до тысячи шестисот...
Ау, читатель!
Вам еще не навязли в зубах каротажи, манифольды, квадраты, каверны, азимуты, газовые купола и нефтяные ванны?
Вот уже и редактор решительно занес безжалостный карандаш: «Технология! Кому это понятно? Кому интересно?..»
Не торопитесь, редактор.
Наберитесь терпения, читатель.
Лет двадцать назад, когда я впервые увидел буровую вышку — было это на Сахалине, близ поселка Мухто (боюсь, его больше нет на картах, даже самых подробных), то первый разговор с буровиками меня поразил настолько, что я долго не мог избавиться от ощущения, будто со мной говорили на японском языке: ни одного слова не понял я и никакой связи между упоминаемыми предметами и понятиями не уловил. Я пробыл там две недели и к концу этого срока заметил, что мои собеседники перешли на английский язык — сотни три слов языка Герберта Уэллса или хотя бы Артура Конан Дойла застряли в голове со школьной поры, и оттого я начал смутно разбираться в происходящем, точнее говоря, в отдельных, точечных эпизодах, однако связь между ними была для меня по-прежнему непостижима. Я добросовестно записал в блокнот все услышанные монологи и диалоги — и все же писать о той поездке ничего не стал, пока не побывал на острове в третий или четвертый раз. Тогда я понял, что, не разобравшись в сути и подробностях дела, которым заняты герои, я никогда не сумею рассказать о них ничего путного.
На Самотлоре я жадно впитывал каждую техническую и технологическую подробность, допытывался до первопричин той или иной производственной ситуации и, видимо, настолько увлекся этим занятием, что, готовя к печати книжечку, о которой упомянул Сорокин, замусорил ее сносками — объяснениями любого технического термина или технологического процесса.
Эффект эта затея имела совершенно обратный.
Старший мой брат, один из первых читателей книжки, прислал мне письмо, где, сдержанно сказав разные добрые слова, заметил прямо: «Спецтерминология сыплется, как из рваного мешка, но суть дела не всегда становится ясной: что-то от чего-то оторвалось, куда-то упало — ну и что? Да не только в этом дело! Помнишь: «Раздернуть шкоты! Брасы — на правую!» — это только нам с тобой казалось музыкой, а ведь многие, споткнувшись об какой-нибудь «кофелнагель», равнодушно откладывали Станюковича в сторону — и навсегда...» Было тут над чем задуматься.
Впоследствии, когда мне посчастливилось попасть на несколько месяцев в нефтеразведочную экспедицию на север Ямала и моим рабочим местом стал не письменный стол, а подсвечник буровой вышки, орудием труда не перо или машинка, а стальной крючок для захвата труб, многое из того, о чем я уже писал, я внезапно почувствовал, ощутил своими плечами, руками, кожей. И теперь, пытаясь писать об этой своей затее, я стремился передать и чувствование технологии, и ее роль во взаимоотношениях людей, и ощущение техники, как союзника твоего и как твоего врага. Но мой друг, Поэт-Автогонщик, с которым в ту позднюю осень коротали мы вечера в уютном домике на берегу Рижского залива, прочитав первые главы, решительно заявил:
— Да пойми же ты наконец: в технологии никогда ничего не кроется! Там нет тайны. Там нет даже начальных толчков, которые бы определили человеческие отношения. Все в людях — и тайны, и открытия. Лучшее движение материала — характер человека. Это только кажется, будто технологический процесс способен влиять на что-либо людское. Самый простой человеческий экземпляр любопытнее дьявольски сложной технологической операции. Понимаешь? Технология только фон профессионального быта, не более того. Даже если речь идет о человеке, для которого работа — род существования. Технологическая точность и последовательность, по-моему, нужны лишь для выявления фона, ну и еще для того, чтобы родилось доверие к твоей компетентности...
Я пробовал возразить:
Ты не учитываешь, что взаимоотношения человека с техникой сильно переменились. Погуще они стали, что ли... Возможности техники теперь столь чудовищны, что они — как бы это сказать? — не совмещаются с представлениями человека, бытовавшими всего лишь пятнадцать — двадцать лет назад, не укладываются в его воображении. Знаешь, что леса на земле уничтожаются со скоростью двадцать гектаров в минуту? Кто это делает? Человек, вооруженный техникой? Нет, техника, подавившая волю человека, вселившая в его слабую душу эйфорическое чувство власти над природой. Ерунда, он над нею не властен. Он всего лишь часть ее, но, не осознавая себя ею, с холодным любопытством наблюдает, как ему отпиливают руку или ногу...
Скрипел под ногами мерзлый песок, вялые волны бесшумно накатывались на пологий берег; чуть поодаль белела спасательная станция — спичечный коробок на сваях, с крутой лестницей без перил; тусклый желтоватый свет был скупо разлит за окнами станции.
— Разве спасатели не уходят с закрытием сезона? — удивился я. — Теперь-то что им тут делать? Никто за буи не заплывает, лодок не переворачивает, не теряет сознания от солнечного удара...
— Это души утопленников в карты режутся, — мрачно пошутил мой друг. — В кинга или фрап... Хотя постой! Гляди, — он махнул рукой в колеблющуюся мглу.
В сумеречном море мерцало нечто белое, расплывчатое; приблизившись к берегу, смутное пятно оформилось в коренастую голую фигуру; с довольным фырканьем человек разгребал густые тяжелые воды.
Я поежился. А мой друг сказал насмешливо:
Природа знать не знает о былом.
Ей чужды наши призрачные годы,
И перед ней мы смутно сознаем
Самих себя — лишь грезою природы.
Голый человек выбрался на песок и, издав воинственный горловой звук, неуклюже засеменил к спасательной станции. Там уже открылась дверь, и на шаткую лестницу пал свет, и полотенце было распахнуто любящими руками, взлетая и опускаясь под ветром, как крылья птицы.