Но едва я развернулся, чтобы укрыться за полками, один из них рявкнул:
— Абигнейл!
Нырнув за полки, я нос к носу столкнулся с ещё тремя жандармами в мундирах, нацелившими на меня пистолеты. И тут они ринулись со всех сторон — люди в мундирах, люди в штатском — и все целили в меня пистолетами, помповиками, автоматами и винтовками. Приказы хлестали меня по ушам, как кнуты:
— Руки вверх!
— Руки на голову!
— Руки на полку, ноги расставить!
— Лицом вниз на пол!
Не зная, какого приказа слушаться, я поднял руки. Мне уж никак не хотелось, чтобы меня подстрелили. А некоторые полицейские, которых я встречал в прошлой жизни, обращались с оружием так, что я совсем сдрейфил. Правду говоря, они перепугали даже коллег.
— Ради Бога, не стреляйте! — заорал я. — Пусть кто-нибудь один скажет, что делать, и я сделаю!
Направив на меня пистолет, длинный и тощий мужчина с лицом аскета рявкнул:
— Лечь на пол, лицом вниз!
Что я и сделал с помощью нескольких далеко не ласковых рук. Мне грубо завернули руки за спину, потом ещё чьи-то безжалостные ладони туго защелкнули на моих запястьях стальные браслеты.
Потом меня бесцеремонно вздёрнули на ноги и в окружении детективов Сюрте, агентов Интерпола, жандармов и Бог знает, каких ещё мусоров потащили из магазина, в конце концов затолкнув на заднее сиденье седана без опознавательных знаков. Не могу обвинить французскую полицию в жестокости, но обращается она с подозреваемыми не в меру жёстко. Меня отвезли прямиком в полицейский участок Монпелье, и по пути никто не обмолвился ни словом.
В участке аскетичный детектив и двое других, тоже агенты Сюрте, ввели меня в тесную комнатушку. Общаясь с преступниками, особенно при допросе подозреваемых, французские полицейские пускают в ход весьма широкий арсенал средств. Они переходят прямо к делу, не утруждаясь перечислением прав, имеющихся у преступника. Сомневаюсь, что во Франции у жулика есть какие-то права.
— Меня зовут Марсель Гастон, я из Сюрте, — отрывисто сообщил тощий. — А ты Фрэнк Абигнейл, не так ли?
— Я Роберт Монхо, — возмущённым тоном отозвался я. — Я писатель из Калифорнии, американец. Боюсь, джентльмены, вы серьёзно ошибаетесь.
В ответ Гастон дал мне резкую, болезненную пощечину.
— Большинство моих ошибок, мсье, серьёзны, но в данном случае я не ошибаюсь. Ты Фрэнк Абигнейл.
— Я Роберт Монхо, — стоял я на своём, выискивая в их взглядах хотя бы тень сомнения.
Один из других агентов Сюрте шагнул вперед, занося кулак, но Гастон придержал его за руку, не сводя с меня пристального взгляда. И развёл руками.
— Мы можем выбить из тебя признание, но в этом нет необходимости. В моем распоряжении целая вечность, Абигнейл, но я не намерен тратить на тебя слишком много времени. Мы можем продержать тебя до Страшного суда или хотя бы до того дня, когда приведём свидетелей, способных тебя опознать. А до того, если ты только не надумаешь помочь нам, я упрячу тебя в общую камеру для пьяниц и мелких преступников. Можешь сидеть там неделю, две, месяц, если пожелаешь — мне наплевать. Однако пока не решишь сознаться, не получишь ни еды, ни воды. Почему бы тебе не сообщить нам то, что нужно, прямо сейчас? Мы знаем, кто ты. Знаем, что ты вытворял. Ты только напрашиваешься на неприятности.
И ещё одно, Абигнейл. Если ты заставишь нас пуститься во все тяжкие, чтобы добыть информацию, которую можешь дать сию минуту, я тебе этого не забуду. А последствия ты уж запомнишь навсегда, это я тебе обещаю.
Глядя на Гастона, я понял, что слов на ветер он не бросает. Марсель Гастон был несгибаемым ублюдком.
И я проронил:
— Я Фрэнк Абигнейл.
Вообще-то, я так и не сделал такого признания, как им хотелось. По своей воле я не выкладывал никаких подробностей ни по одному из преступлений, совершённых во Франции. Но если им было известно о той или иной выходке, и мне в общих чертах напоминали о ней, я кивал и говорил: «Действительно, примерно так оно и было», или: «Да, это был я».
Составив документ, перечислявший множество моих преступлений, обстоятельства моего ареста и следствия, Гастон дал мне его на прочтение, бросив:
— Если по сути тут всё правильно, будь любезен подписать.
Оспаривать протокол было бессмысленно: он даже упомянул, что дал мне пощёчину. И я подписал.
В показаниях упоминалось и то, как меня засекли. Крупные авиакомпании Монпелье не обслуживают, но город частенько посещают стюардессы и прочий лётный персонал. Навещая родственников в Монпелье, стюардесса Air France пару недель назад видела, как я совершаю покупки, и узнала меня. Видела она и то, как я сел в машину, и записала номер. Вернувшись в Париж, она встретилась со своим капитаном и рассказала о своих подозрениях. И была настолько уверена, что не спутала меня ни с кем другим, что капитан позвонил в полицию.
— Это определённо он. Я с ним встречалась, — твёрдо заявила она.
Я так и не узнал, какая из стюардесс Air France меня заложила. Мне попросту не сказали. За эти годы я охмурил не одну из них. Надеюсь, не Моника, но и по сей день не знаю личности информатора. Впрочем, не думаю, что Моника. Увидев меня в Монпелье, она непременно подошла бы.
В Монпелье меня продержали шесть дней, и за это время меня навестили несколько адвокатов, чтобы предложить свои услуги. Я выбрал мужчину среднего возраста, своими манерами и обликом напомнившего мне Армана, хотя он честно признался, что вряд ли сумеет вытащить меня на свободу.
— Я проштудировал все полицейские документы, и по ним вам крышка, — прокомментировал он. — Лучшее, на что мы можем надеяться — это мягкий приговор.
Я ответил, что меня это устроит.
Не прошло и недели со дня ареста, как меня, к моему немалому изумлению, перевели в Перпиньян, а уже на следующий день я предстал перед судом, состоящим из судьи, двух асессоров (прокуроров) и девяти присяжных, совместно решавших мою участь.
Вообще-то судебным разбирательством это и не назовёшь — на всё про всё ушло меньше двух дней. Гастон перечислил обвинения против меня и подтверждающие их улики. Недостатка в свидетелях против меня тоже не было.
— Что скажет в свою защиту обвиняемый? — сурово спросил судья у моего адвоката.
— Мой клиент не отрицает этих обвинений, — отвечал тот. — Ради экономии времени мы хотели бы сразу же изложить свою позицию.
И пустился в красноречие, страстно призывая к милосердию. Сослался на мою молодость — двадцати одного года мне ещё не исполнилось — и описал меня как несчастного, запутавшегося юношу, порождение распавшейся семьи «и всё ещё скорее правонарушителя, нежели преступника». Указал он и на то, что дюжина других европейских стран, где я совершил аналогичные преступления, подала официальные запросы об экстрадиции, как только мой долг Франции будет уплачен.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});