Несомненно, что Черняков не соответствовал этой двойной функции. Но столь же несомненно, что при всем желании нельзя было представить себе человека, который оказался бы в состоянии справиться с этой, как вскоре оказалось, просто жуткой задачей. Уважали его в гетто лишь немногие, но много было таких, кто не одобрял его деятельность. К нему испытывали даже отвращение и ненависть. Чернякова делали ответственным за варварские меры немцев, тем более что едва ли кто-нибудь знал, что он почти ежедневно старался облегчить нужду населения. Эти попытки были напрасны в большинстве случаев, хотя и не во всех.
Хотя немецкие «собеседники» неоднократно арестовывали Чернякова и при этом часто унижали, избивали и пытали его, он не капитулировал, вновь и вновь пытаясь добиться от властей, представителей которых без устали посещал, по крайней мере небольших улучшений и уступок. Когда некое итальянское ведомство хотело устроить ему с женой побег из Польши, он отклонил это предложение, снова сочтя своей обязанностью оставаться на посту. Только когда опубликовали его дневник (в 1968 году перевод на иврит, в 1972-м польский оригинал), стало возможным измерить все страдания и заслуги этого старосты «Юденрата».
Возмущало присутствие в его окружении нескольких в высшей степени подозрительных фигур, считавшихся агентами гестапо. Поначалу это было только подозрение, вскоре оказавшееся обоснованным, и эти люди были приговорены к смерти и казнены Еврейской боевой организацией. Но эти несомненные агенты были еврейскими посредниками в отношениях с полицией безопасности и другими немецкими ведомствами, которые только с ними и хотели говорить. Именно немцы заставляли Чернякова сотрудничать с такого рода личностями, чего, конечно, в гетто не могли знать.
Конечно, правы были те, кто считал его плохим организатором и весьма безвольным, а также, может быть, и тщеславным человеком. В гетто должна была обращать на себя внимание его несколько раздражающая слабость ко всякого рода церемониям. Он любил патетические выступления, торжественные открытия и всевозможные праздничные мероприятия. Когда за несколько недель до начала депортаций была открыта детская площадка, Черняков продемонстрировал неведомую в гетто элегантность, появившись в ослепительно белом костюме, соломенной шляпе и белых перчатках и бросая явно довольные взгляды на дело рук своих, столь приятное детям.
Черняков охотно оказывался и в роли великодушного покровителя искусств. На этот счет немало потешались, не желая верить, что он приказал изготовить художественно оформленные окна в своем кабинете в «Юденрате» только для того, чтобы поддержать некоторых художников, живущих в гетто. Не знали также, что он в рамках своих скромных возможностей помогал еврейскому симфоническому оркестру.
Когда Черняков хотел продиктовать какой-то особенно важный документ или сам писал письмо по-немецки и нуждался при этом в помощи, он вызывал к себе меня. Человек лет шестидесяти производил на меня весьма достойное впечатление, казался мне, тогда только перешагнувшему рубеж двадцати лет, важной персоной. Часто он расспрашивал меня о положении музыкантов в гетто. Его интересовала и литература, и мне нравилось, что Черняков, чтобы произвести на меня впечатление, цитировал порой польских романтиков и немецких классиков, в особенности Шиллера. Лишь много позже я понял, что он неоднократно ссылался на «Мессинскую невесту», говоря: «Пусть жизнь — не высшее из наших благ».
Однажды мы узнали, что Черняков до войны писал стихи, написал также несколько новелл и опубликовал их за собственный счет. Одна из его сотрудниц захотела сделать шефу приятное. Она заказала у Тоси иллюстрированную и украшенную, насколько возможно более красивую копию этих стихов, кстати, не особенно удачных. Этот подарок якобы осчастливил Чернякова. Говорят, что и во время войны он тайком писал стихи.
Но ничто так не льстило его тщеславию, как единственный в гетто автомобиль. Убогая машина была самым зримым, самым эффектным знаком его власти и достоинства. Она оказалась очень полезной не только для почти ежедневных визитов Чернякова с просьбами к немецким властям. Два раза Чернякова задевали и угрожали на улицах отчаявшиеся евреи. С тех пор его видели на улицах только в машине. Если приходилось выходить из машины, — например, на кладбище, где он нередко выступал с речами, — его охраняли многочисленные сотрудники еврейской милиции.
В чем бы ни упрекали Чернякова, что бы ни ставили ему в вину, никто не оспаривал, и его противники в том числе, что он, пусть даже и несколько наивный, был честным, прямым, незапятнанным человеком. Если осенью 1942 года два командира милиции были казнены по приговору организации Сопротивления в гетто как коллаборационисты, то его и 24 членов «Юденрата» в коллаборационизме никто не обвинял.
22 июля я видел Адама Чернякова в последний раз. Я пришел в его кабинет, чтобы показать польский текст объявления, которое в соответствии с немецким распоряжением должно было проинформировать население гетто о предстоявшем через несколько часов «переселении». И теперь он был выдержанным и серьезным, как всегда. Пробежав текст глазами, Черняков сделал нечто необычное — исправил подпись. Как обычно, она гласила: «Староста «Юденрата» в Варшаве дипломированный инженер А. Черняков». Он зачеркнул ее и написал: «"Юденрат" в Варшаве». Он не хотел в одиночку нести ответственность за смертный приговор, о котором возвещал плакат.
Уже в первый день «переселения» Чернякову было ясно, что его в буквальном смысле слова никто не слушал. На следующий день у него конфисковали автомобиль. К началу второй половины суток стало видно, что милиция, несмотря на все свое усердие, не могла привести на «пересадочную площадку» то число евреев, которых требовали СС. Поэтому в гетто ворвались тяжеловооруженные боевые группы в эсэсовской форме — не немцы, а латыши, литовцы и украинцы. Они сразу же открыли огонь из пулеметов и согнали на «пересадочную площадку» всех без исключения обитателей жилых казарм, расположенных поблизости от нее. Эти люди в немецкой униформе сразу же прослыли особо жестокими.
Не приходится удивляться, что их не интересовали документы евреев, которых они гнали на «пересадочную площадку». Да и что им было делать с документами, если они ни слова не понимали по-немецки? Так что распоряжение, отданное днем раньше штурмбаннфюрером Хёфле и продиктованное мне, оказалось совершенно недействительным. Все удостоверения о работе, получить которые обитатели гетто только что стремились, оказались бесполезными бумажками. Документ, подтверждающий, что Тося — моя жена и тем самым не подлежит «переселению», стал излишним, он не имел больше ни малейшего значения. Тем не менее мы тщательно хранили это свидетельство, мы очень серьезно воспринимали это в самом деле не торжественное, прямо-таки поспешное заключение брака 22 июля 1942 года, сколь ни очевидно было, что оно продиктовано практическими соображениями. Так мы поступаем и сегодня.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});