Вперившись тяжелым взглядом в лицо верного Малюты, Иоанн произнес:
— Поедь-ка к старцу да возьми у него благословение мне на дорогу, чтоб я одолел всех своих ворогов.
— А коли он откажется? — уточнил Григорий Лукьянович.
Иоанн помедлил, но затем вспомнил, что не иначе как из-за Филиппа, тайно доброхотствующего заволжским старцам, утек из Соловков главный его мучитель — отец Артемий, и зло ответил:
— Ежели откажется, то выходит, что не желает он мне добра, а стало быть, и сам ворог. Ну а с ворогами моими, Малюта, ты и сам ведаешь, яко поступать надлежит.
Так и случилось. Старец в ответ на переданную от имени царя просьбу заявил, что благословляют только добрых и на доброе. Малюта вздохнул — убивать митрополитов, пускай и бывших, ему ранее не доводилось, но деваться было некуда. Выбор-то невелик — либо этот тщедушный старик, который и без того одной ногой в могиле, либо он сам, ибо ослушания государь не простит. Успокаивая себя мыслью, что Филипп, скорее всего, страдает от разных немочей и болячек, так что смерть для него — избавление от них, протянул длинные волосатые руки к стариковской шее. Тот не противился.
— От жара окочурился ваш Филипп. Ишь как натопили, — буркнул он, выходя из кельи, столпившимся в узеньком коридорчике монахам. — Похоронить надобно.
— Дозволь с почетом, Григорий Лукьянович, близ алтаря, — робко обратился к нему настоятель.
Малюта задумался, но, так и не припомнив, было ли что сказано Иоанном на этот счет, согласно кивнул:
— Пущай так.
Правда, потом получил выволочку от государя, который гневно заметил, что ворогам почету быть не может, пускай и посмертного, тем более от царских слуг.
Свое раздражение Иоанн сорвал на Торжке, где на него, видя, что пришел их последний час и терять нечего, накинулись пленные крымские татары, сидевшие в одной из башен. Им почти удалось прорваться к Иоанну, попутно тяжело ранив верного Малюту, оставшегося валяться со вспоротым брюхом и с собственными кишками в руках, которые он судорожно пытался запихнуть обратно к себе в нутро. Неведомо, уцелел бы и сам государь, но на сей раз ему повезло — выпрыгнувший вперед воин со странного цвета синеватыми усами, ловко орудуя саблей, сумел сдержать их неистовый напор, а там подоспели и прочие пищальники. Спустя несколько минут с крымцами было покончено.
После пережитого страха разъяренный царь на пути к Новгороду уже не оставлял на пути своего опричного войска ни одного целого селения, не только учинив резни в Выдробожске, Хотилове, Едрове, Яжелбицах, Валдане, Крестцах, Зайцеве, Бронницах и прочих градах и селах, но и повелев не оставлять в живых ни одного прохожего якобы для сохранения тайны. Однако, сколько ни убивал, сколько ни палил — все казалось мало.
Не утолил он своей жажды крови и в Новгороде, хотя «потрудился» там изрядно. Верные опричники, въехавшие в город четырьмя днями ранее, сработали на совесть. К тому времени они уже успели поставить на правеж всех монахов и священников, требуя с каждого из них по двадцати рублей, и нещадно лупили тех, кто не мог заплатить, опечатали и дворы богатых горожан, а иноземных гостей, купцов и приказных людей на всякий случай заковали в цепи, таким образом приготовив все для предстоящей расправы царя.
Судил Иоанн вместе с сыном Иваном, усадив его подле себя. Учил, как нужно повелевать, какие слова говорить, поясняя, что казни должны быть разные, иначе не будет того страху в людях, поэтому несчастных жителей убивали по-разному. Кого приказывал забить до смерти, кого жгли, а иных привязывали головою или ногами к саням и везли на берег Волхова к месту, где река не замерзает даже зимою, и бросали с моста в воду, причем целыми семействами. Ни для женщин, ни для стариков, ни для грудных младенцев, которых для надежности привязывали к материнской груди, исключения не было.
«Пусть мне ад после смерти, — мрачно думал Иоанн, глядя на казни, — зато им ад при жизни. Все не так обидно».
Шесть недель лютовал царь. Была уже середина февраля, когда он угомонился, повелев собрать с каждой улицы по одному человеку, и тихо произнес:
— А теперь молите господа о нашем благочестивом царском державстве, о христолюбивом воинстве, да побеждаем мы всех врагов видимых и невидимых.
Глядя на угрюмо опущенные лица новгородцев, чьи взгляды были устремлены в землю, потому что не скрывать их от царя нельзя — уж очень много в них полыхало ненависти, Иоанн, догадываясь об их чувствах, счел нужным пояснить:
— Кровь же, что здесь пролита, не на мне, но на изменнике моем, вашем архиепископе Пимене, да на его злых советниках. Ну а теперь живите и благоденствуйте в сем граде. Идите с миром.
Трудно сказать, то ли в насмешку оно прозвучало, то ли он и впрямь искренне думал то, что говорил. Поди спроси его теперь. Зато доподлинно известно, что сразу после расправы над новгородцами Посольский приказ составил подробный наказ для русских дипломатов в Польше. Так, на вопрос о казнях в Новгороде, говорилось в наказе, русские послы должны были отвечать… вопросом: «А вам откуда это ведомо?» — и добавлять: «Коли вам ведомо, то зачем нам сказывати?» Не знал Висковатый, заботясь о престиже страны, что его время тоже заканчивается и совсем скоро послы Руси и на вопрос о нем самом будут давать точно такие же лукавые ответы.
Архиепископа же посадили на белую кобылу, нарядив его в какую-то ветхую драную одежду, сунули в руки волынку и бубен, отчего владыка стал удивительно похож на бродячего скомороха, некоторое время возили по новгородским улицам, после чего под надежной охраной повезли в Москву.
Говорят, что тогда погибло не менее шестидесяти тысяч, а Волхов, запруженный телами истерзанных людей, еще долго не мог пронести их в Ладожское озеро. Трудно сказать, насколько преувеличивал летописец, но ясно одно — количество жертв исчисляется не менее чем пятизначным числом.
Натешившись, но не удовлетворившись содеянным, царь неспешно покатил в сторону Пскова, недоуменно размышляя по пути, отчего это его так не любят, и еще больше злобясь от этого. Однако, вступив в город, он с удивлением обнаружил выставленные на улицах прямо перед домами столы с едой и питьем. Высыпавшие горожане, держа в руках хлеб-соль, встречали его, стоя на коленях и с радостными улыбками на лицах. Он поначалу даже глазам не поверил. С чего бы вдруг такое ликование? Странно.
Однако давать команду к очередному погрому не спешил — уж очень приятно было видеть такое непривычное зрелище. К тому же сопротивление всегда лишь разжигало в Иоанне страсть к мучительству, а если доводилось испытать страх, как в случае с пленными татарами, то вызванный проявленной собственной трусостью стыд почти сразу перерастал в бешеную ярость и злобу, а вот покорство… Тут двояко — мог и распалиться пуще прежнего, а мог и утихнуть.