Однако любопытный индус совсем не темнолик. А на лице даже заступают веснушки.
Всё — и слишком индусская чалма, и чрезмерно индусские белые штаны дудочкой, и явно сшитый совсем недавно индусский сюртук, а особенно то, что индус столь небрежно ковырял во рту соломинкой, — говорило, что человек этот не индус, не мусульманин. И даже не белесые брови и не рыжие веснушки на желтоватом лице выдавали с головой чужака, явно затесавшегося в толпу приближенных эмира и нищих машкобов.
Взбесили Сеида Алимхана не белесые брови, а снисходительно-надменная мина на лице индуса, или человека, выдававшего себя за мндуса. А тут еще взгляды их встретились, и злость начала душить эмира. Серые злые глаза надменного, спесивого ференга разглядывали, изучали, издевались.
Эмир показал Главному с Посохом на индуса в малиновой чалме и сказал:
— Видишь?
— Эге! Белая ворона!
— Поиграть... Мусульмане соскучились...
И все завыло, завертелось вокруг индуса. Кулаки оборванцев, палки обрушились на него. От удара он упал в воду и барахтался в ней. В него бросали комьями глины и улюлюкали:
— Ференг! Неверный!
— Смотрите! Смотрите! — кричал Главный с Посохом прямо в ухо эмиру, потому что поднялся страшный шум. — Смотрите! Здорово они проклятого кяфира!..
Но жалкая мина скуки не сходила с лица эмира. Он с трудом сдерживал зевоту. Но зевать открыто он не мог. Скука не пристала властелину в беде.
Индусу приходилось туго. Едва он выбирался на скользкий край хауза, как толпа с воплями, визгом сталкивала его обратно. Оборванцы вопили:
— Осквернил воду! Бей его!
— Стойте! Остановитесь!
Сквозь серую массу лохмотьев, изъеденных язвами тел, плешивых голов шагал высокий чернобородый в белой чалме и темно-синем суконном халате. Почти черное от загара лицо его кривилось от гнева. Мрачно глядели из-под ломаных бровей карие с красной искоркой глаза. Он не расталкивал оборванцев, он из брезгливости даже не высовывал из длинных рукавов халата кончиков пальпев, но мгновенно перед ним открывалась широкая, свободная дорожка. Гнилье и нищета шарахались в стороны перед этим воплощением чистоты и спеси. Он просто не видел толпы и не находил нужным замечать ее.
Все так же неторопливо шагая, он подошел к берегу, склонился к. ухватив за ворот сюртука индуса, помог ему выбраться из воды. Брезгливо обтерев чистейшим носовым платком пальцы, запятнанные зеленой ряской, человек повернулся всем телом к трону. И под его взглядом эмир неожиданно для самого себя съежился и попытался вжаться в спинку кресла. Он даже и не пытался спросить, что случилось и почему посмели прервать развлечение его мусульман.
Теперь между великаном в белой чалме и троном никого не оказалось. Всех точно ветром сдуло.
Толпа молчала. Взгляд эмира перебегал с вновь пришедшего на мокрого, в измазанных илом панталонах индуса.
— Салом, ваше высочество! — заговорил великан. — И да снизойдет покои и удовлетворение на вас, господин! И да позволено спросить, что тут происходит? И чем провинился индус? За что сбили чалму с его головы? Почему его хотят потопить в грязном хаузе на главах справедливого повелителя? В чем же вина несчастного?
Но эмир уже оправился от удивления. Самоуверенность великана заслуживала беспощадного наказания, но он мучительно напоминал кого-то, и к тому же за морем голов эмир успел разглядеть, что на дороге пять или шесть слуг сторожат двух великолепных коней в дорогой сбруе. Любопытство, жадность к новостям проснулись в эмире. Забыв этикет, Сеид Алимхаи воскликнул так, чтобы все слышали:
— Эй! Кто вы? Я вас знаю? Откуда вы взялись?
Главный с Посохом поклонился эмиру и повернулся к человеку в чалме:
— Кто вы? Откуда вы взялись? И зачем пожаловали в благословенный сад отдохновения его величества эмира?
— Что ты, ослеп? Доведи же до ушей их высочества. Мы Сахиб Джелял— путешественник. А занятие наше угодное пророку Мухаммеду — купля и продажа.
Главный с Посохом обратился к эмиру:
— Тот человек говорит, что он Сахиб Джелял, купец и странник.
— А! Сахиб Джелял? — Эмир старался что-то припомнить. — Что ему надо?
Очевидно, он все-таки вспомнил.
— Чего пришли сюда?.. Зачем нарушаете занятия и покой его высочества?
— Передайте их высочеству, что драка и насилие не способствуют возвеличению мусульманского государя.
Тогда Главный с Посохом воскликнул:
— Он, не знающий света веры истинной, посмел опоганить Милости... Он нечестивый... Хуже кала запретных животных. Посмел купаться!
Сахиб пожал плечами.
— Тауба! А что тут такого? Его же столкнули. Требую справедливости!
— Нет, нет, — глухо проговорил индус,— прикажите отпустить меня, господин Джелял. Я уйду. Мне не пристало подавать жалобы на всякое отребье. А с вами, господин эмир, мы еще увидимся.
Эмир с удивлением поднял голову. Индус говорил по-персидски. Очень правильно, без всякого выражения. Такая выдержка оскорблённого, избитого фанатиками человека вызывала смутную тревогу. От индуса следовало ожидать жалоб, криков, базарного скандала, а он стоит безропотный, спокойный. Эмир пристально вглядывалсяв измазанное грязью лицо индуса, и мурашки поползли по его спине: столько высокомерия и презрения он прочитал в его глазах.
Неловко кашлянув, Сеид Алимхаи прикрикнул на Главного с Посохом:
— Объясни! Разъясни!
— Внимание... э... имеющие уши, — возгласил Хаджи Абду Хафиз. — Да поймет каждый своим умишком. Издревле повелось в странах Востока и Запада богоугодное дело: когда правоверный повелитель страны по капризу судьбы и злокозненных обстоятельств теряет власть и царский трон, вынужденный искать приют в дальних странах и остается не у дел. Тогда, памятуя, что «сидящий без дела дергает волосы из бороды» и дабы нарушить скуку обывательской жизни и найти полезное времяпрепровождение в подобных случаях, правоверные государи предаются делам, благотворительным и милости. Повелители, лишенные, трона, обращали внимание на бедственное положение людей черной кости и... идя им навстречу, приказывали вырыть большие водоемы, дабы избавить мусульман от жажды. Такой водоем создал и великим эмир Бухары, повелитель правоверных, их высочество Сеид Мир Алимхан. Оставив свои дела, он направляется из своей резиденции в семь часов утра не покладая рук трудиться на пользу мусульман, раздавая им воду милости и лично при том записывая на пергаменте тростниковым пером, кому сколько отпущено воды и сколько за эту воду уплачено, чтобы ни один грош не пропал напрасно.