Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Соня, это тот самый N… учитель Яна, тот самый, которого чтит суровый Ксаверий, чье имя мы не смели громко произносить в стенах гимназии. Он никогда не увидит родичи и, как Герцен, умрет в изгнании. Его книга запрещена у нас. Его миросозерцание — кошмар для всех государственников — правых или левых — безразлично.
Но когда Марк предложил нас познакомить, я закричала: «Нет! Нет!» Я убежала в уборную и разрыдалась. Ты удивлена? Но почему же? На этот раз я чувствовала и поступала логично. Это был инстинкт самосохранения. Ксаверий сказал мне год назад: «Чем можете вы оправдать вашу жизнь?» И я не нашла ответа. И мне тяжело с ним встречаться. Всякий раз, когда я вспоминаю эти слова, в моей душе поднимается прежний разлад.
Я сама знаю, что радость и красота, которые я расточаю на службе у сытых, должны быть общим достоянием. Художник принадлежит народу. И творчество, не имеющее в народе корней, гибнет. И если раньше я имела оправдание, желая подняться из грязи, куда меня втоптали те, кому я предлагала тело и душу, и занять место в обществе, меня отвергавшем, — то где же оправдание для меня сейчас?
Я как в лихорадке. Пишу тебе ночью, вернувшись со спектакля. А передо мной стоит огромная корзина красных гвоздик. Это поднесли мне мои бесплатные зрители. Они по грошам собирали деньги на эту корзину. Я разрыдалась и поцеловала цветы, Я сохраняю их, как реликвию.
Завтра пошлю N. письмо. Признаюсь ему во всем. Он должен понять меня. Он поймет, Соня, сердце говорит мне, что если моя жизнь до этой минуты была подъемом па высокую башню, то я уже стою на последней ступени. И скоро лучезарные дали раскроются передо мною. Не знаю, как это будет? Что это будет? Но сердце бьется от сладкого предчувствия. И хочется крикнуть: «Наконец!»
Пиши мне, Соня. Отсюда еду на гастроли в Монте-Карло. Еду с отвращением. Но Нильса бросить не могу. Он слишком много потеряет, если я нарушу контракт. Боже, дай мне силы дотянуть! Как я мучительно жажду отдыха!
Маня волнуется, подъезжая к квартире Глинской. Автомобиль она оставляет у тротуара, а сама идет под арку ворот. Квартира все та же. Оттого Маня и волнуется. Неотразимую власть имеет над ней прошлое.
Глинская сама отворяет дверь.
— Марья Сергеевна! Вот неожиданность!
— Вчера только вернулась из Лондона.
— И надолго?
— Нет. Еду в Монте-Карло.
— Пойдемте в кабинет! Кого я вам покажу…
Маня останавливается в столовой.
— Если Ксаверий, я не пойду…
— Что такое? Разве вы ссорились?
— Нет, но мне тяжело с ним встречаться.
— Вы слышали когда-нибудь о Надежде Петровне Стороженко? Неужели нет? Это она здесь.
— Постойте, — у самой двери говорит Маня, задерживая руку Глинской своей затянутой в перчатку рукой. — Стороженко? Та самая, которая в России… Мне страшно…
— Почему?
— Я чувствую себя таким ничтожеством перед нею!
— Что за вздор! Она такая милая.
В кресле сидит полная и красивая женщина. Ей никто не дал бы ее шестидесяти лет. В черных волосах нет седины. Щеки румяны. А большие и темные, как спелая вишня, глаза совсем еще молоды и горячи. Она с любопытством глядит на дверь, за которой шепчутся.
— Ну, скорее, Нина Петровна! — грудным голосом кричит она. — Кого вы там прячете? Идите! — И она смеется, показывая белые зубы, когда взволнованная Маня поднимает портьеру.
Одну секунду, пораженная ее внешностью, Стороженко молчит.
— Кто вы такая, моя прелесть? Подойдите сюда, — ласково говорит она, как королева, улыбаясь и протягивая руку.
Маня с порога кланяется низко. Гораздо ниже, чем делала это перед английской королевой. Волнение ее невольно передается хозяйке.
— Позвольте вам представить: Marion, гордость русского балета.
— А! — срывается у старухи. Она идет навстречу Мане, протягивая руки. — Милая какая! Позвольте вас поцеловать! Читала, читала в газетах. Как жаль, что я не была там! А Марк Александрович с вами?
— Вы разве знаете его? — робко спрашивает Маня, садясь на кончик стула и пряча в муфте захолодевшие пальцы.
Надежда Петровна смеется.
— Мы с ним старые приятели. Он много для меня сделал, когда я на юге работала, помните? — оборачивается она к Глинской.
— Ах, это прямо сказка, Марья Сергеевна! Да и вся жизнь Надежды Петровны — волшебная сказка.
— Но отнюдь не для детей, — смеется старуха. — У меня, моя милая, — говорит она, ласково дотрагиваясь до муфты Мани, — положительно призвание к сцене. Имитаторша я — на редкость! Кажется, пошла не по своей дороге. Была бы, как и вы, прославленной артисткой…
Глинская тоже смеется, качая головой.
— Меня, видите ли, лет восемь тому назад на всех станциях Курской дороги стерегла Знали, что я еду в ваши края. Вы ведь тоже черниговская?
— Я? Нет! Я москвичка.
— Ну, все равно! Марк Александрович — сосед по имению сестер моих. К ним ехать я не решалась. И меня бы сцапали, и сестер по головке не погладили бы. И вот тут я через одного человека, хороший был хлопец, дай Бог ему царство небесное, дала знать Марку Александровичу, чтобы он поехал меня встретить на станцию. Какое обличье у меня будет, Ян ему не мог сказать, конечно. Он сам того не знал.
— Кто? Как вы сказали? Ян?!
— Ну да, Ян, или вернее, князь Сицкий. Вы его знали?
— Ну, дальше, дальше! — торопит Глинская, удивленная волнением Мани.
— Вот поезд подходит. Жандарм, урядник, становой — все налицо! Вижу, и Марк Александрович тут. Так любезно разговаривает с кем-то из публики. А глаза так и рыщут по толпе. Ну, много ли там пассажиров выходит? Два-три пана, да студент иногда. Остальные все третий класс, богомолки, да рабочие, да бабы, да евреи. Его спрашивают: «Кого встречали?» — «Родственницу». — «Не приехала, стало быть?» — «Очевидно, нет…» Еще раз глазами он по толпе скользнул и пошел в коляску садиться. Тут ему под ноги богомолка кидается. Он даже шарахнулся… «Отец родной, — говорит, — будь благодетелем! Подвези, ноги старые не служат, батюшка…» Поднял он ее, а она прямо шатается от усталости. Вся сгорбатилась. За спиной котомка битком набита. В руке клюка. Остро он так поглядел на нее. Вы его глаза ведь знаете? «Полезай, — говорит, — садись! Тебе до Ржавца?» — «До Ржавца, родимый, до Ржавца…» Тронули кони. Отъехали верст пять. Он молчит. А старуха на передней лавке дремлет, носом кивает. Мимо все возы едут. Хохлы глаза на старуху таращат. Ишь, в самом деле, куда забралась! Наконец, миновали село. Кругом степь. На горизонте балочка и лесок. Марк Александрович нагнулся к богомолке. Она глаза открыла и смеется.
— Это были вы? — догадывается Глинская.
— Это была я. Он так и ахнул. Ну, потом все уж как по маслу пошло. Довез он меня до Линовки почти. Я слезла и в лесу темноты дождалась. За мной Ян пришел и через парк меня провел к себе. И никто нас, кроме звезд в небе да лин в парке, в ту ночь не видал. Пока все спали, на заре из флигеля вышла «бабуся». И пошла эта бабуся Христовым именем по селам. Где поест, где переночует. А уходя — забудет хусточку. А в хусточке — «царская грамота».
— Так это были вы? — спрашивает Маня. — Боже мой!
— А вы, значит, слышали? Да, голубчик. Награду какую за меня обещали! Рыскали по всем селам. Облаву устроили на станциях. А я себе преспокойно во флигеле у Яна две недели прожила. Днем береглась, а ночью по парку гуляла, наслаждалась, И у нас там компания славная подобралась: фельдшерица да учительница…
— Лика?
— Не помню их имен теперь. Ах, уж и люблю я эти ночи украинские! Звезды эти огромные. Нигде луна так не светит, как у нас! Правда, милая? — спрашивает она, заглядывая в печальное лицо Мани. — Бывало, гуляю и пою. До сих пор люблю хохлацкие песни. — Она вздыхает. — Хоть бы одним глазком еще повидать те края! Кажется, умерла бы спокойно.
— Нет, не рискуйте! — говорит Глинская.
— Сестра у меня там живет. Постарше меня будет да хворая, — печально говорит старушка. — Пишем друг другу редко. Иногда взгрустнется. Свидимся ли еще когда-нибудь? Вместе мы с ней девушками росли. Вместе о жизни грезили.
Вся сжавшись и затаив дыхание, глядит на нее Маня. Неужели и она была молода и наивна когда-то? О чем она грезила? О чем могла грезить такая? О подвигах, о власти, о бессмертии, о толпе, повторяющей ее имя? Неужели и она была жизнерадостной девочкой и просила у судьбы самого скромного, самого маленького женского счастья: любви, мужа, детей?
— Вы пишете книгу? — спрашивает Маня Глинскую, усаживаясь в ее кабинете и снимая свои соболя.
— Откуда вы знаете? — Глинская краснеет и становится женственной.
— Читала. Меня удивило заглавие: «Кризис любви». Вас очевидно интересует этот вопрос?
— Кого же может он не интересовать? Согласитесь, что разрешение полового вопроса в тысячу раз важнее для человечества, чем политическое равноправие женщин, о котором так много кричат! На днях Ксаверий, вы знаете, сам он аскет, так вот он сказал мне: «Из-за чего так много шума? Вы придаете слишком большое значение современной морали. Не подавляйте инстинктов, и ваша задача будет решена». Вы улыбаетесь?