Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как это грустно! — говорит Маня Штейнбаху. Она заехала к нему с репетиции и, не снимая шляпы и меха, с муфтой в руках, присела на тахту. — Приходится теперь забросить его статую и опять лепить мою «Нимфу».
— Я ждал другого конца, — усмехается он своей кривой, недоброй улыбкой, стоя на другом конце комнаты, у камина.
— А именно? — резко перебивает она, и щеки ее загораются.
— Он так красив!
Она ждет, строго глядя на него.
— Разве у женщин не бывает чувственных капризов?
— До сих пор, насколько мне это известно, это было привилегией мужчин.
— Но разве ты не поднялась над этими предрассудками? Ты, кажется, давно освободилась от тех уз, которые налагают на женщину наша мораль и гнет общественного мнения?
— К сожалению, нет, — отвечает она, облокачиваясь на вышитую подушку и нервно ударяя концом туфли по ковру. — Ты переоценил меня, Марк. Я очень жалею, что не оказалась достойной тебя ученицей.
— Меня?
— Тебя ли, других ли. Я говорю о мужчинах, которые пишут законы, которые дают нам пример добродетели и которые создали две правды: одну для себя, другую для нас, женщин. Ведь когда вы вопите о нашей измене, то вас всегда пугает призрак разрушающейся семьи и незаконных детей, которых вам приносят неверные жены. Но мы — артистки — независимы. Мы стоим на своих ногах, и часто у нас нет законных мужей. А что же вы можете выставить еще против нашего права располагать собой?
— Я разве когда-нибудь осуждал? — перебивает Штейнбах.
Она машет рукой, и по лицу ее пробегает злая усмешка.
— Ты не осуждал, но… Оставим этот разговор! Я чувствую, что ты мне еще не простил Гаральда.
— Прощать? По какому праву?
— Не играй комедии, Марк! — вскрикивает она, ударяя рукой по подушке. И он слышит, что голос изменил ей. — Я буду откровеннее тебя. Я тебе тоже не простила моих разбитых иллюзий, хотя мне следовало бы благодарить тебя и… Нелидова, — с трудом выговаривает она, — за воспитание, которое вы мне дали. В любви и во всем моем миросозерцании, конечно, я ваша креатура.
— Ты меня сравниваешь с Нелидовым? — дрогнувшим голосом спрашивает он.
— Нет, не сравниваю. Ему не дорасти до тебя. И своим великодушием ты нас обоих втоптал в грязь. Но это потом, потом… Я хочу только сказать… Нелидов хорошо научил меня, как можно довольствоваться малым в любви. И как легко утешиться, потеряв любимую женщину.
— Но, насколько тебе известно, я-то не женился на другой.
Она гневно отбрасывает муфту.
— Зачем тебе жениться? Когда тебя ждут любовницы во всех городах. Скажешь нет? — истерически срывается у нее.
Он зорко смотрит на нее, стараясь догадаться о затаенной причине этой вспышки. Он старается быть хладнокровным, но сердце его уже бьет тревогу. Он все-таки предпочитает выждать. Пусть она выскажется хоть на этот раз!
— Ты тоже знаешь, как ищут забвения, когда изменяет любимая женщина. И знаешь, что, любя одну, можно с наслаждением целовать другую. Ведь это любви не мешает. Ведь это совсем из другой области. Вот ваша двойная правда, которой вы отравляете наши души и в жизни, и в книгах. Я думала, что умру с горя, когда прочла Кнута Гамсуна, его «Пана». Целая волна грязи залила мою душу. Одну любить, обладать другою одновременно, и не любя, не любя эту другую! Если б была безумная страсть, безумное влечение, как у Бальзака в его «Лилии долины» — наряду с духовной любовью к другой, — это я еще поняла бы. Боже мой! Я это сама пережила, любя вас обоих одновременно. Но делать это без любви, как вы, из одного чувственного каприза? Как просто вы, мужчины, решаете все любовные дилеммы!
— Я ничего не понимаю, — перебивает он, испуганный ее исступлением. — Что с тобой, Манечка? Можно сесть рядом?
— Садись! Садись! Но от этого мне не будет легче.
Он не может удержать улыбки. Голос прежней девочки Мани на мгновение как бы слышится ему в этом страстном крике. И это согревает его душу. Колеблется высокая стена, вот уж три месяца разделяющая их. Он обнимает ее.
— Манечка, за что ты сердишься?
Но она уже плачет и сердито толкает его в грудь рукой.
— Лучше б ты ударил меня, чем так оскорблять. Как смел ты думать, что я отдамся Энрико?
— Какое же в этом оскорбление, Маня? Красота делает людей избранниками. А страсть не справляется о родословной того, для кого забилось наше сердце?
— Это у вас! У вас! Мы этого не умеем. Мы до этого не доросли! Нам все-таки нужны иллюзии. Нам нужно любить, чтобы отдаться. И я тоже этого не умею. Я все еще не могу перешагнуть черту. Проклятая женственность мешает. Наш глупый идеализм.
Он кривит губы, улыбаясь.
— О, нет! Это тоже предрассудок. Женщины всегда материалистки, всегда расчетливы. Этот «идеализм» ваш есть не более, как атавизм.
Она слушает, вся затихнув на его груди.
— Мы — мужчины — по-царски даем нашу любовь. Мы не торгуемся с чувством. И если красота крестьянки зажгла нашу душу, мы эту женщину поднимаем до себя. Мы знаем, что можем это сделать, что этим признанием не уроним ни себя, ни любви. И потому общественное положение избранной нас не тревожит. Кафешантанная певица, цыганка, прачка, фабричная работница, не все ли равно, если она прекрасна? Пожелав ее, мы не пройдем мимо. Общественного мнения мы не испугаемся. И если каприз перейдет в страсть, мы дадим ей имя, а общество примет ее с распростертыми объятиями. Вы же неизбежно должны спуститься в такой связи и не получаете от нее никаких осязательных выгод. Надо быть королевой или влиятельной особой, чтобы заставить людей поклониться конюху. Так и делали женщины, сидевшие на троне. Им нечего было бояться. Но вам, простым смертным, эти связи невыгодны. В них вы всегда теряете, ничего не приобретая взамен. Вот тайна вашего идеализма, который вы возводите в добродетель. И если б ты была последовательна…
— …то отдалась бы этому Энрико — хочешь ты сказать? Нет! Нет! Нет! Не он нужен был мне, а настроение, которое он создавал. Но ты и этого не понимал никогда. Ты по себе судишь. Пусти меня! Мне жарко. И мне пора. Я не люблю тебя, Марк! Я приехала к тебе, как к другу, а ты…
Ее губы дрожат. Она вынимает платок.
— Маня, клянусь тебе! Я не хотел тебя обидеть. Я тебе высказал искренно мой взгляд. Для меня желание всегда священно и прекрасно. Это искра божественного огня, рассеянного в мире. Какие могут быть тут законы или преграды? Гаральд или Энрико? Не все ли равно, отчего вспыхнет священная искра? Что вызовет трепет в человеческой душе? Прекрасный ли профиль или звучный сонет? Жизнь сама по себе есть цель. И страсть не требует оправданий.
— А зачем же ты ревнуешь? — жалобно спрашивает она. И беспомощно плачет.
— С этим не надо считаться, Маня, — с горькой улыбкой отвечает он. — Это тоже один из презренных предрассудков, мешающих жизни. Нельзя сердиться на человека, который кричит, когда ему отпиливают раздробленную ногу.
— Но он мне не нужен, твой Энрико! — страстно говорит она, тщетно стараясь освободиться из его объятий. — Я никогда его не желала. Я никогда о нем не мечтала. Зачем ты мне его навязываешь? Какие у тебя цели?
Он вдруг смеется. Это так неожиданно для нее. Она растерянно смолкает. Закрыв глаза, она чувствует его губы, прижавшиеся к ее губам.
О, наконец! Наконец! Она обхватывает его голову и прижимается к нему в страстной жажде забвения всего, что истерзало их, что разделило их за эти долгое, долгие дни.
О, какая радость быть вместе опять! Слышать стук его сердца. Чувствовать ласку его рук. Все уйдет. Все минует. Но пусть этого счастья судьба не отнимает у нее!
От Мани Ельцовой к Соне ГорленкоЛондон
Я опять в Англии, на родине Байрона и Джордж Элиот. Помнишь, как мы плакали, читая в пансионе «Мельницу на Флоссе»? Помнишь легкомысленную и трагически гибнущую героиню «Адама Бида» [44]? Ты всегда говорила, что я похожа на нее.
Когда я била здесь в первый раз, стояло зеленое, свежее лето. Это быо разгар сезона. Все съехались из колоний, чтобы насладиться жизнью, И каждый вечер, изо дня в день, в течение месяца я должна била исполнять одну и ту же программу. Это было ужасно! Я обратилась в ремесленницу. Я с отвращением ждала вечера. Но как хороши были дни! Мы с Марком в автомобиле делали далекие прогулки по окрестностям Лондона. Они полны поэзии, мира и тишины. Когда едешь мимо этих цветущих садов и коттеджей, увитых плющом, или мимо старинных замков с мшистыми угрюмыми стенами, где в глубоких рвах дремлет стоячая вода, не верится, что и в этой благодатной стране ежегодно умирают голодной смертью люди.
Сам Лондон тогда произвел на меня огромное впечатление. Я часами бродила по узким улочкам Сити, мимо старинных, угрюмых домов, где в течение пятисот лет копились богатства и ковалась власть наций. Безмолвно со старинного моста, висящего над грязной Темзой, я глядела на силуэт мрачного Тауэра. Здесь все осталось неприкосновенным, как было при Елизавете. Здесь умеют чтить прошлое. А может быть, это косность? С каким трепетом шла я рядом с Марком по гулким переходам Вестминстерского аббатства! Опять молчаливые камни дали мне больше, чем могут дать люди.