Поднявшись на второй этаж, Ковалева бестрепетно открыла замок, толкнула дверь, прошлась по квартире…
«Я могу делать все, что хочу!»
— А к кому мы пришли? — озабоченно спросил Мирослав. — Здесь же кто-то живет.
Квартира была аккуратной и прибранной, — но всюду, куда ни глянь, «истоптанная» следами своих обитателей.
В кресле жил сложенный, кружевной женский зонтик, в вазе нежился букет осенних цветов.
Мир подошел к царившему на столе самовару, круглому, шарообразному, прикоснулся к его золотому боку.
— Маш, он еще горячий, — донес тревожную информацию спутник. — Здесь кто-то есть. Или он только что отсюда ушел.
Но Ковалеву эта новость ничуть не встревожила.
— Это час, который нам должно знать, — чванливо заявила она. — Значит, если мы столкнемся с хозяином, нам должно что-то узнать от него. Если не должно, — значит, не столкнемся.
— Ты уверенна?
— Раз я так сказала, значит, так и есть. — Маша открыла дверь платяного шкафа. — Черт с ним, с владельцем.
— С владелицей, — выправил Мир.
На столе лежали крупные серьги, с шести каратными изумрудами.
— Сама вижу! — Шкаф был заполнен женской одеждой.
Маша рванула на себя первое попавшееся платье.
— Что ты делаешь? — поразился Мир.
— На мне одежда 1906 года. Я ж больше не возвращалась домой, — пояснила она. — Мое платье и к 1907 не подходило, а к 1911 — и подавно. Раз уж я иду смотреть на царя, должна я что-то надеть! — Киевица подскочила, и ловко сбила с полки желтую фанерную картонку для шляп.
— Ты идешь смотреть на царя?
— А куда мне еще идти? — Разведчица Прошлого нацепила на голову широкополую полосатую шляпу. — Прогуляюсь по Фундуклеевской, по пути царского поезда в оперный театр. То есть сейчас он Городской театр... Что-нибудь да найду.
— Как ты на себя не похожа, — покачал головой Красавицкий. — Словно наглоталась чего-то.
— Это «Рать», — сухо объяснила ему Ковалева. — Но мне плевать. Лишь бы работала. Ты ж видишь, все один к одному. Даже дом стоит в нужном месте! Да еще и в стиле Модерн!
— А при чем тут модерн?
«Примите мои верноподданнейшие извинения, моя Ясная Пани, но мой долг повелевает мне сообщить вам, то, что мой долг не позволяет мне вам сообщить», — заговорил, замолчавший было модерновый дом № 12.
«Ну и молчи себе!» — отмахнулась от его противоречий она.
Мир задумчиво посмотрел на изумрудную серьгу великолепной работы — увесистый изумруд обвивала золотая оправа-змея, кусающая себя за кончик хвоста.
— А мне в чем идти? — хмуро спросил он.
— Мужской одежды тут нет. Так что оставайся в квартире, — отмахнулась Маша.
— Я не могу, — угрюмо сказал он. — Я не могу без тебя.
— Ну, как знаешь… — отмахнулась Маша в третий раз.
*****
Послушное второму заклятию, парадное дома вывело разведчицу Прошлого в сентябрь 1911 года — на запруженную праздничной, громкой толпой вечернюю Фундуклеевскую, устремленную к Городскому театру.
Действие «Рати» усилилось, и Маша совершенно равнодушно объяснила себе: это потому, что без заклятия она волновалась бы сейчас до безумия, и дабы победить Машино безумие, «Рати» пришлось увеличить воздействие.
В голове и душе стало странно — совершеннейшее бесстрашие делало все нереальным.
Киевица протискивалась сквозь толпу, нечувствительная к ответным толчкам. Расширенный «Ратью» взор фиксировал мир так четко и ярко, словно, взглянув на кого-нибудь или что-нибудь, взор заставлял мир замереть на секунду, дабы владелице было удобней рассмотреть каждую мелочь.
И, рыская воспаленными глазами, понятия не имея, что она ищет, Киевица пробивалась по Фундуклеевской вниз, не минуты не сомневаясь — она это найдет.
Потому не сильно и удивилась, когда взор ее остановил кадр: коляска извозчика, завязшая в густейшей толпе зевак, собравшихся поглазеть на венценосца и великих княжон.
И страдающая в коляске молодая, черноволосая, уже женщина — Аннушка. Уже — Анна Гумилева. Уже — Анна Ахматова.
Теперь, пять лет спустя после их, не звуковой, а видимой встречи, ее лицо — уже увековеченное Экстер и Модильяни, — не было размытым. Проявилось — точно верховный фотограф навел на ее черты резкость.
Лоб перечеркивала убежденная в своей правоте челка, профиль обрел горбоносую горделивость, взгляд потерял неуверенность. И все это вместе было смурым и совсем не смиренным.
С хамоватой непосредственностью Даши Чуб, Ковалева преодолела метраж отделявший ее от коляски и, ухватившись за поручни, брякнулась на сиденья рядом с мадам Гумилевой.
— Чудо, ей богу! — объявила она.
Сидящая отпрянула от бесцеремонной.
Губы и брови Анны зафиксировали гнев и испуг.
— Какое счастье, что я вас приметила, — застрекотала ретивая,
ничего не боящаяся Маша. — Вы, верно, и не помните меня, Анечка? Я — Мария Владимировна! Припоминаете, как мы с вами на Владимирской горке вашу брошку искали? — Стоп-взгляд Маши остановился на крохотной Лире, приколотой к лацкану пиджака Горенко-Гумилевой-Ахматовой. — Надо же, вот она! — ухмыльнулась Мария.
Аннушка рефлекторно прикрыла брошь.
Коротко вздохнула — без радости, но с облегчением.
— Да, конечно же, я вас помню. У меня невероятная память. Я даже помню, что уже говорила вам это. Вы и не изменились совсем. Мария Владимировна?
— Так точно, Мария Владимировна. Не трудно и позабыть. Сколько с тех пор воды утекло. А вы изменились, — сказала Киевица. — И замуж, вижу, вышли.
Анна приподняла правую руку.
Слегка выставив безымянный свой палец, посмотрела на, завладевшее им обручальное кольцо — посмотрела с тускловатым сомнением.
— Вышла. Год как…
По улице медленно полз царский поезд: кители, мундиры.
— Мы с мужем живем в Царском селе. Я к матери погостить приехала. И вот застряла тут. А у вас красивая шляпа, — без эмоционально похвалила мадам Гумилева. — В Париже такие носят. А в Киеве и не встретишь.
Маша постаралась припомнить, как выглядит шляпа на ее голове, — но не преуспела.
— Так и не любите наш Город, — скуповато улыбнулась она.
— Нет… Я его теперь совсем по иному вижу, — призналась поэтесса. — Я часто сюда приезжаю. Все по храмам хожу. В Михайловском вот была… Необычен, и не даром над тем обрывом поставлен. Это он меня не любит.
— Не Город не любит вас, Аннушка, — сказала Маша.
И остановилась, понимая, что сказала не то.
Еще мгновенье тому сдержанно-скучливый, взгляд Анны бросился к Марии Владимировне с такой силой, с такой яростной тоской, что один этот взгляд почти подтвердил теорию Маши.