с других. Так и наш несравненный Мольер.
Известно, что почти все его пьесы, его знаменитые сцены, все те словечки, которые каждый знает наизусть, все, почти все они краденые, за что критики его одобряют, но я – нет.
Ну и Шекспир такой же господин, он тоже – увы! – выкапывает свои типы из старых книжек, и, несмотря на соус гениальности, под которым он их подает, повторяю, он мне противен. Великим человеком я называю только того, кто извлекает свои творения из собственного мозга. Вот почему Бальзак для меня величайший из великих.
Короче говоря, я признаю в четырех или пяти лучших трагедиях Шекспира только превосходную сцену сомнамбулизма леди Макбет, где она пытается стереть кровавое пятно на руке, и сцену Гамлета на кладбище, в которой он достигает высшей точки прекрасного.
21 февраля, четверг. Большой обед у Доде. Говорят о речи Ренана в Академии, а так как я позволяю себе признаться, что правдивость моего ума и характера возмущаются противоречиями его мысли, бесконечными «да» и «нет», содержащимися в каждой его фразе, устной или письменной, то госпожа Доде, с той милой непосредственностью, которую она иногда выказывает, роняет, как будто говоря сама с собою: «Да, правда, у него нет твердости убеждения».
28 февраля, четверг. Читаю сегодня вечером в «Тан» фразу, с которой президент Карно обратился к рабочим во время посещения табачных фабрик: «Глубоко благодарен вам за оказанный мне прием, дорогие мои друзья. Ведь вы мои друзья, потому что вы рабочие».
Спрашивается: существует ли фраза, когда-либо сказанная каким-либо льстецом королю или императору, более смиренная, чем эта фраза льстеца народу?
12 марта, вторник. Эйфелева башня наводит меня на мысль, что в сооружениях из железа нет ничего человеческого, вернее – ничего от старого человечества, ибо для возведения своих жилищ оно пользовалось лишь камнем и деревом. Кроме того, в железных строениях плоские части всегда отвратительны. Для взора человека, воспитанного на старой культуре, нет ничего безобразнее, чем первая площадка Эйфелевой башни с рядом двойных кабинок: это железное чудовище терпимо только в своих ажурных частях, похожих на решетку из веревок.
1 апреля, понедельник. Это неоспоримо, и я должен в этом сознаться: в момент возобновления «Анриетты Марешаль» за меня была вся молодежь, она и теперь со мной, но уже не вся. Декаденты, хотя они продолжают более или менее мой стиль, оказались моими противниками. К тому же нынешняя молодежь представляет одну любопытную черту, отличающую ее от молодых поколений других эпох: молодые люди не хотят признавать отцов и воображают себя в двадцать лет, при детском лепете таланта, первооткрывателями, которые умеют все находить сами. Эта молодежь подобна Республике: она зачеркивает прошлое.
2 апреля, вторник. Разговор с Доде о французской женщине, названной Мольером, в одном из его предисловий, «более умственною, чем чувственною». Доде восстает против неверного изображения женщин в современном французском романе, где они все одержимы эретизмом[139]; восстает против французских женщин, неверно описанных романтизмом, – женщин, обезумевших от трагических страстей. И мы говорим, что хорошо бы написать разумную и остроумную статью, которая действительно описала бы французскую женщину в литературе.
12 апреля, пятница. Сегодня вечером я сжег седые волосы моей матери и белокурые волосы моей маленькой сестры Лили, белокурые, как у ангелов… Да, надо предупредить ту профанацию, которая ожидает после смерти старого холостяка дорогие ему святыни.
19 апреля, пятница. Я хотел сегодня работать, но трели птиц, безумное снование рыб, пробуждающихся после зимней спячки, легкое жужжание насекомых, белые звезды маргариток в траве, блестящие в лучах солнца гиацинты и анемоны, нежная синева неба, упоительный воздух первого весеннего дня… всё это располагает к лени и весь день удерживает меня в саду.
21 апреля, воскресенье. Я положительно верю, что умственная жизнь, ежедневное живое столкновение вашего ума с чужими умами – всё это противодействует старости и замедляет ее приход. Замечаю это, когда сравниваю себя с буржуа моего возраста, которых знаю лично. Уж, конечно, они старше меня.
22 апреля, понедельник. Вот до чего я дожил: второй том «Переписки» Флобера занимает меня гораздо больше, чем роман, созданный воображением.
1890
1 января, среда. В первый день нового года такому больному старику, как я, только и можно, что вертеть в руках новый календарь и думать, что 365 дней – это еще много, и вопрошать по очереди каждый месяц, просить его, чтобы дал знать каким-нибудь маленьким, таинственным знаком, не он ли тот месяц, когда мне придется умереть.
10 января, пятница. В этом проклятом доме позади моего сада день и ночь, ночь и день раздается лай двух дворовых собак, который расстраивает мне нервы, по целым ночам не дает мне спать. Если бы я не отыскал тех внутренних ставень, которые заказал для брата во время его болезни, мне пришлось бы ночевать где-нибудь вне дома. Ах! неужели шум будет раздражающим мучением моих последних лет! Шум! шум! это отчаяние всех нервных людей в современных городах!
В прошлую среду Мопассан, который только что нанял квартиру на улице Виктор Гюго, говорил мне, что ищет отдельную комнату, где сможет ночевать, – из-за проезжающих мимо дома омнибусов и ломовых.
За обедом толковали о литературе, и принцесса внезапно проронила:
– Но зачем же вам новое?
Я отвечал:
– Потому что литература обновляется, как все земное… И переживают свой век только стоящие во главе этого обновления. Потому что и вы сами, не подозревая того, восторгаетесь только революционерами литературы в прошлом. Потому что… возьмем пример, – потому что Расин, великий, знаменитый Расин был зашикан, освистан поклонниками, покровителями старого театра, и этот самый Расин, с именем которого на устах громят современных драматургов, в то время был революционером, точно таким же, как некоторые из нынешних.
1 февраля, суббота. Провел день у Тиссо с супругами Доде.
При входе раздаются небесные звуки фисгармонии, на которой играет сам художник, и, в то время как он идет нам навстречу, взгляды привлекает ярко освященная дыра, за которой стоит начатая акварель. Дыра эта проделана в куске материи, представляющей собою как бы поднятый занавес детского театра, на нем маленькие фигурки изображают одно из событий Страстей Господних[140]. Вся картина освещена красноватым мерцанием, как освещается Плащаница в Великую Пятницу.
Затем перед нами проходят сто двадцать пять картин, которые Тиссо поясняет нам вполголоса, точно в церкви. Иногда, сбиваясь с тона своей набожной речи, он пропускает словечко парижского жаргона; так, по поводу этюда Магдалины он замечает: «Видите, она не первой свежести!»