Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дискуссии о ‘народной вере’ регулярно велись на собраниях Петербургского Религиозно-философского общества. Православный священник К. М. Аггеев в 1907 году признавался на его заседании в своей чуждости ‘народу’ и еще в том, что единственным каналом связи с ним является литература:
я, как священник, не совсем приемлем для нашего народа […] Я не могу спускаться до того мировоззрения, на котором стоит народ. И этот разлад для нас, священников, наиболее тяжел. Но в этом обрядоверии, которым бы я назвал религиозное настроение нашего народа, я вижу все-таки зерно истины, — даже в той религиозности, которая описана в талантливых очерках Мельникова «В лесах и на горах», я во всяком случае вижу ту великую для меня истину, что народ наш желает, чтобы Бог был перед ним, касался всех сторон его жизни[670].
Неудовлетворенные слишком официальной атмосферой Религиозно-философского общества, Мережковские создали внутри него специальную группу, которая собиралась у них дома и своей задачей ставила нечто вроде межконфессионального общения, поиска нового религиозного синтеза. Из цензурных соображений, эта группа была названа «секцией по изучению истории религий». Зимой 1909–1910 каждую субботу светские интеллектуалы встречались тут с сектантами, с одной стороны, и либеральными священниками и преподавателями Духовной Академии, с другой стороны. Там бывали старообрядческий епископ Михаил, сектант из хлыстов-чемреков Павел Легкобытов, писатель из сектантов Пимен Карпов, а также Карташев, Пришвин, Скалдин и многие другие. Приходили в эту секцию и Блок с женой.
ЕГО РОМАНЫВ 1908 издательство М. В. Пирожкова, обильно печатавшее чету Мережковских, издало трехтомное Собрание сочинений историка Афанасия Щапова, отца-основателя великого мифа о революционной роли русского раскола[671]. В Петре и Алексее Мережковский, во многом следуя за Щаповым, противопоставил императору живописную раскольничью компанию. Проповедник самосожжения, бегунья, кликуша и несколько беглых солдат сидят на берегу Невы и разговаривают о Петре-антихристе. Они пророчат Конец Света, но дожидаются только фейерверка. Вся оппозиция Петру в романе так или иначе связана с расколом. Тихон, юный эпилептик и воспитанник старца-раскольника, у немецкого учителя изучает латынь, математику и ньютоновские комментарии к Апокалипсису. «Мальчик много не понимал, но слушал эти сказания о чудесах науки с таким же любопытством, как беседы трех стариков о невидимом Китеже-граде»[672]. По ходу сюжета Мережковский не раз подчеркивает, что «чувство конца» у европейских хилиастов и российских раскольников — одно и то же чувство. Тихону надо бы ехать в Стокгольм учиться дальше, но он бежит от науки в леса, к своему покровителю — самосожженцу. Там, едва спасшись от сожжения, он попадает к хлыстам. Автор показывает несколько эротических сцен — целование тела богородицы, свальный грех и, наконец, жертвоприношение младенца. К радениям Тихон пристрастился, но младенца спас. Так он покинул хлыстовский корабль и вновь занялся математикой, но ненадолго: скоро он опять скрывается из Петербурга, бежит с бегунами. Действие идет по кругу, и желанного синтеза между Востоком и Западом так и не получается.
В Александре I Мережковский соединял политическое самоопределение его героя-декабриста Голицына с религиозными исканиями Катерины Татариновой, лидера сектантской общины в Петербурге 1820-х годов. Оба, декабрист и пророчица, становятся предшественниками автора в деле религиозной революции. Мережковский приписывает декабристам собственные идеи, изображая их убежденными мистиками[673] и находя у них тот самый контакт с сектантскими кругами, осуществить который без особого успеха пытался сам. Радения скопцов, собрания у Татариновой, проекты Еленского описываются в Александре I с традиционным интересом и с не менее традиционным отвращением. В сектантском поклонении человеку-богу Мережковский показывает образ ненавистного самодержавия; но автор и герой не могут удержаться от восхищенного созерцания этих странных явлений русской истории. «Что в парижских беседах с Чаадаевым видели мы смутно, как в вещем сне, то наяву исполнилось; завершилось незавершенное, досказано недосказанное, замкнут незамкнутый круг», — говорит молодой Голицын, познакомившийся со скопцами. Побывав на радении, князь испытывает «сквозь ужас — восторг» и заболевает нервной болезнью[674], совсем как Тихон в Петре и Алексее.
Возможно, для выхода из круга Мережковскому не хватало социологического понимания религии. Странным образом оно было ближе интеллектуалам Золотого века, о котором писал свой роман Мережковский, чем века Серебряного. «Что касается до протестантов и католиков, то мудрено ли, что первые умнее и трудолюбивее последних. Их свободный образ мыслей, очищенный от предрассудков, сблизил протестантов более с просвещением»[675], — писал в 1804 году Александр Тургенев, один из вероятных прототипов Голицына в романе Мережковского. Точно как у Вебера, внимание Тургенева направлено не на догматические различия между конфессиями, а на их неочевидные культурные и экономические следствия. Мысли о русском протестантстве не оставляли Тургенева всю жизнь; в 1830, проведя с Шатобрианом «два часа в жарком разговоре о политических следствиях протестантизма»[676], он писал брату Николаю: «и по рассудку, да скоро и по привычке мы будем протестантами»[677]. Нечто подобное имел в виду Мандельштам в своих исторических медитациях; постаревший Декабрист рассуждает в духе протестантской этики: «Но жертвы не хотят слепые небеса: Вернее труд и постоянство». Именно в тех кругах, где развертывается роман Мережковского, в конце 1815 было начато, возможно, самое важное из дел александровской эпохи: перевод Библии на современный русский язык[678]. Распространение Библейским обществом дешевых изданий Священного Писания на национальном языке воспроизводило ключевой элемент протестантской реформы. Но председатель Библейского общества, министр просвещения и духовных дел Александр Голицын иронически изображен Мережковским как трусливый и никчемный дядя главного героя. Веберовское понимание пуританизма как движущей силы раннего капитализма могло бы придать исторический смысл усилиям Голицына. Историзуя аскетизм и изучая его варианты и пределы, можно было бы найти контекст и для пугающей уникальности русского скопчества. Мережковский не занимался всем этим не из-за недостатка информации или интереса; он не согласился бы с Вебером по причинам идеологическим. Анти-буржуазный в своих основах, символизм придавал мистическое значение русскому национализму и не сочувствовал протестантской экспансии в Россию[679].
В Золотом веке двух Александров, Пушкина и Романова, люди Серебряного века обретали собственную идентичность[680]. Но классицизм прадедов с трудом совмещался с популизмом правнуков. За имперским, космополитическим фасадом александровского времени, однако, с восторгом обнаруживались сюжеты, будто перенесенные туда из 20 века: Мережковский рассказывал о Татариновой, Розанов о Селиванове, Сологуб об еще одном замечательном сектанте той эпохи, Александре Дубовицком[681], Гершензон делал из Чаадаева прямого предшественника Владимира Соловьева. В мифологии эпохи старые сюжеты и имена воскресали, даже не подвергаясь особой переработке. В 1909 близкий к Синоду Колокол сообщал: «В Москве оживленно говорят о появлении среди московской знати татариновцев, которые завели у себя, как при Императоре Александре I Татаринова, настоящие хлыстовские радельные собрания. Местом собраний служит дом одного из князей с громкой фамилией»[682].
В своих генеалогических построениях люди Серебряного века расщепили мозаичную сложность прошлого, пройдя мимо западных, про-капиталистических, протестантских влияний и заострив архаические, народные, сектантские источники. Эту операцию начал Лев Толстой в Войне и мире; она продолжалась Всеволодом Соловьевым в Старом доме, Мережковским в Александре I, Радловой в Повести о Татариновой. В результате своеобразные явления русской жизни — сектантство и община, Кондратий Селиванов и Платон Каратаев — лишившись общеевропейского контекста, повисли в идеологической изоляции; а люди революционной эпохи остались без исторического опыта, который был нужен для распознавания возвращающихся духов. Развивая тему применительно к собственному времени, писатели начала 20 века показывали иронические или даже пародийные портреты протестантских сект, нашедших тогда множество последователей в русском народе, — пашковцев, штундистов, баптистов, — и противопоставляли им собственно русские ереси, как источник надежды. Такое предпочтение очевидно в Романе-Царевиче Гиппиус, Нежном Иосифе Кузмина, Мимолетном Розанова, статьях Бердяева. С другой стороны, непропорционально малое внимание получали собственно русские секты, своими усилиями приходившие к протестантским идеям. Такими были, например, многочисленные молокане — не признававшие церкви и священства, поодиночке читавшие Писание, трудолюбивые и быстро богатевшие крестьяне-иконоборцы, похожие на пуритан. Недооцененными или мистифицированными оказывалось множество земных, но важных явлений национальной жизни.
- Секты, сектантство, сектанты - Анатолий Белов - Религиоведение
- Безвидный свет. Введение в изучение восточносирийской христианской мистической традиции - Робер Бёлэ - Религиоведение / Прочая религиозная литература
- Религия и культура - Жак Маритен - Религиоведение